Через несколько дней Сушков стал своим в камере, более или менее освоившись с тюремным бытом. Его тоже вызывали на допросы, приволакивали избитым, и приходилось тащить бесчувственное тело бывшего переводчика, брошенное солдатами у дверей, на нары, класть ему на лицо и руки холодные мокрые тряпки, держать за плечи, когда он порывался в бреду встать, куда-то пойти, кому-то рассказать…
Придя в себя, Дмитрий Степанович обычно просил извинения за доставленные им хлопоты и иногда пускался в воспоминания о детстве и старом Петербурге, об учебе в университете и Первой мировой войне, на которой, как выяснилось, он был офицером.
— Да, холодный Питер семнадцатого… — устроившись в уголке нар, негромко рассказывал Сушков Семену и лохматому Ефиму, к которым присоединялись некоторые сокамерники.
Рассказы Сушкова стали редким развлечением, помогали хоть ненадолго забыться, уйти в иной мир, навсегда потерянный и невозвратный.
— Помню, давали концерты Бутомо-Названовой в Консерватории. Она пела Шуберта, а в Академии художеств читала стихи Анна Ахматова. Божественная женщина! Я ее потом совершенно случайно видел уже в Москве, на Сергиевской, в библиотеке Агрономического института. Первопрестольная тоже была холодная и голодная, как и вся Россия тогда. Редкие трамваи, редкие прохожие, стрельба по ночам…
Временами Сушков замолкал, уходил себя, задумчиво улыбаясь разбитыми губами и нервно теребя пальцами край пиджака, но собравшиеся вокруг него терпеливо ждали, пока он снова вернется из своих воспоминаний в мрачную камеру смертников тюрьмы СД в Немеже.
Иногда Слободе казалось, что его сосед по нарам помешался. Тихо и незаметно сошел с ума от допросов и пыток, которым его подвергали несколько раз в неделю. И теперь, витая в прошлом, слабо отдает себе отчет в действительно происходящем вокруг него, вспоминая то Петербург, то Москву, то свое офицерство на Империалистической, то работу в школе. И тем не менее Сушков ему нравился: он не скулил, не жаловался на судьбу, старался даже здесь, в камере, неизменно оставаться вежливым и аккуратным, правда, это не всегда удавалось.
Сам Семен уже невообразимо устал от допросов и однажды с удивлением обнаружил, что ждет их прекращения, как некоего избавления — пусть ему останется после этого всего неделя или даже меньше, но кончатся вопли следователя, не будут больше входить в комнату дюжие немцы в нижних рубахах с закатанными рукавами, перестанет резать глаза яркий свет лампы, от него отвяжутся, отстанут и дадут побыть наедине с собой хотя бы последние дни.
И вдруг допросы прекратились. Что-либо подписывать он отказался, и Штропп, закурив очередную сигарету, небрежно помахал ему рукой:
— Иди, мы теперь не скоро увидимся!
Когда Слободу выводили из следственного кабинета, он слышал за спиной издевательский хохот немца.
Ночью забрали старика-старосту, о котором вездесущий и всеведующий лохматый Ефим сообщил Семену:
— Он был военным капелланом у поляков. Понимаешь?
— Нет.
— Экий ты, — досадливо поморщился Ефим. — Ну, военный попик ихний, уразумел?
Камера проводила своего старосту стоя. Вместе с ним забрали еще несколько человек — всех с вещами.
— Да спасет вас великий Господь! — сказал староста, уходя навсегда. За ним молча вышли остальные.
Громко стукнула дверь камеры, лязгнул задвинутый засов, глухо донесся топот многих ног по галерее старой тюрьмы. Потом заурчали во дворе моторы грузовиков…
Оставшиеся долго не спали — казалось, стало пусто и сиротливо без старика, к которому все так привыкли, пусто стало на нарах, пусто в душе. Забившись в угол, Семен пытался задремать — сегодня второй день после прекращения допросов. Скоро и его вызовут под утро с вещами и повезут в Калинки, заставят там раздеться при свете направленных на смертников автомобильных фар, потом поставят на краю рва и дадут залп. Кончатся тогда все надежды, не будет больше ничего впереди и умрет вместе с ним его неуемная жажда жизни. Отсюда уже не убежать, да и сил не хватит. Пилить решетку на окне — нечем, да и куда из него выберешься, если даже перепилишь?
Неожиданно он почувствовал, как лежавший рядом переводчик потихоньку дергает его за рукав. Немного помедлив, Слобода повернул к нему лицо.
— Что?
— Тише, — едва прошелестел Сушков, — пожалуйста, тише! Не надо, чтобы нас слышали другие.
Приподнявшись, Семен поглядел на сокамерников. Повернувшись к ним спиной, свернулся в калачик лохматый Ефим, другие лежали еще дальше. Чего опасается бывший переводчик? Не иначе, действительно свихнулся.
— В чем дело? — ложась на бок лицом к Сушкову, спросил пограничник.
— Вы должны выслушать меня, — жарко зашептал ему почти в самое ухо Дмитрий Степанович. — Выслушать и понять. Мне здесь больше некому довериться.
— Почему? — не понял Семен. — Здесь все в одном положении.
— Ах, не то, не то вы говорите, — чуть не застонал Сушков. — Я слышал, как про вас говорили немцы, вы столько раз бежали. Я же свободно владею их языком… Может, и теперь вам удастся?..