Дочка спала плохо, плакала по ночам. Первый год её жизни стал для Глаши кошмаром, нервы расшатались, преследовали депрессивные мысли и слёзы. Только Гриша мог её успокоить: он брал руки жены в свои, дул на волосы, а она прижималась к нему, боясь дышать, настолько становилось хорошо. Но Гриша часто только ночевать приходил, дома едва перекусывал, обнимал родных и засыпал, не донося головы до подушки. Глаша жалела его и сердилась на дочку, которая плачем могла разбудить папу. Через год девочка спала лучше, и мама вышла на работу, как хотела, в дом престарелых. Какое счастье! Со своей общительностью и доброжелательностью Глаша для стариков стала отдушиной, в болезнях утешительницей: укол сделать, капельницу, клизму, переодеть, помыть — всё без ропота, с тёплым словом каждому. Так прошёл ещё год. Гриша за это время стал известным человеком в городе, его центр заработал, Тимофей Макарович помог пробить бюджетные места и федеральное финансирование проекта. Частично работал Савов и у Лупелина, тот забрал бы его целиком, но зятю не «разорваться». Гриша затруднялся понять сперва, почему Аделаида не стала ему мстить, пока не узнал, что ей внезапно стало не до него: слишком приблизив к себе телохранителя, эту гору мышц с амбициями, она пригрела змею, образно говоря. Обнаглев, тот растратил без спроса её деньги, вложив их в сомнительное дело с криминальным уклоном, тем самым засветил и хозяйку. Кирилла посадили, а Аделаиду Марковну долго держали под следствием, ей еле удалось откупиться с условием уехать из города. Она скрылась на Дальний Восток и, говорят, начала с нуля, но довольно шустро раскрутилась. Замуж так и не вышла. Гриша остался единственным владельцем художественного салона в Ялинске. Дети росли с няней да бабушкой. Старший мальчик, добрый, заботливый, опекал слабую здоровьем младшую сестру, они везде ходили вместе, играли в одни игры, совсем не ссорились. Ему исполнилось три года, а ей два, когда они утонули в пруду. Случилось так, что в тот день няня отпросилась домой пораньше (обычно она уходила, когда Глаша возвращалась с работы), оставив детей на бабушку. Та не велела им выходить самим из дома, двери закрыла на щеколду, легла полежать — у неё болела голова. Не заметила, как задремала. Проснулась от гнетущей тишины в доме, бросилась искать детей. Глядь: двери открыты. Перепугалась, бегала по двору, позвала Петровича с женой, стали искать вместе. Помчались на пруд. Пруд, чтоб дети в него не лезли, обнесли со стороны дома заборчиком. Рядом валялось ведёрко. Петрович вошёл в воду и недалеко от берега обнаружил их тела. Вероятно, девочка полезла с ведром через забор и бултыхнулась, а мальчик — за ней, да не смог вытащить. С Татьяной Андреевной сделалось плохо. Позвонили родителям. Что дальше говорить, горе есть горе, трагедия страшная, все оказались в великой депрессии, хоть батюшка и утешал их ангельскими чинами страдальцев. Детишек отпели, похоронили, Татьяна Андреевна, поседевшая в один час, Глаша, Ильины в N стали читать псалтирь. Гриша со дня сватовства Виталия (который, кстати, женился и был доволен супругой), вот уже четыре года практически не пил, так, иногда, за встречу с Ильиным рюмку или с дедом Макаром за упокой солдатиков. А тут запил, и у Глаши опустились руки. Татьяна Андреевна тоже не могла помочь — сама всё время плакала, корила себя за недогляд. Ильины, приезжавшие на похороны, уехали. Глаша опять осталась одна, теперь совсем одна: Гриша в мастерской, мать валерьянку глотает, не слышно детского лепета и топота — тоска глубокая, всепоглощающая, и могильная тишина кругом. Она позвонила сестре в N, они разговорились. Тоня спросила про Гришу, Глаша так и ответила: кушать не приходит, пьёт у себя в мастерской, на работе уже почти три недели не появляется, она сама туда наведывается, кое-как дела улаживает, чтобы ничего не пропало.
— Ну, а ты что — так и бросаешь Гришу — пьёт, ну, и пусть пьёт?
— Не могу, Тоня, хочу пойти к нему, а не могу. Я ведь кругом виновата: я мать, детей бросила, тяготилась ими, плакала, так от них устала, на колени перед иконами падала: «Не могу, не могу» — кричала, на работу променяла. Вот Господь и забрал.
— Что ж, забрал — это ты всё о детях. А про Гришку думала? Вы теперь вдвоём остались.
— Я не знаю, как мы будем жить…
— Будете жить. Послушай, сестра, не перебивай, что «тебе легко говорить». Мне со стороны виднее, а тебе горе глаза застит. Гриша — мировой мужик, я его с младенчества знаю, и этот мировой мужик любит тебя, дуру, хоть и бросившую своих детей. Да и ты его любишь, любого — богатого и бедного, трезвого и пьяного. У вас не всё потеряно! Ты, женщина, сделай первый шаг, как всегда делала. Что плакать, надо брать бремя и нести. Прости, что я так сурово с тобой, но, честно, мы с мужем переживаем за вас.
Глаша давно плакала в трубку, они с сестрой редко говорили откровенно по душам, а душа её действительно томилась, потому что только рядом с Гришей сейчас могла утешиться.
И она пошла к нему.
27