— Нет, нет, Вера, говорите, говорите. — Я чувствовал, что она словно освобождалась от прежнего. — Я ведь понимаю, что вы рассказываете мне о своей жизни.
— О жизни, — кивнула она. — Потому и решила рассказать именно вам. — В ее голосе опять появилось напряжение. — Я бывала у него в институте и видела, как он умел преображаться, надуваться, как пузырь, и вдруг где-нибудь в коридоре начинал говорить с людьми фразами чуть ли не из передовицы. Но тут же, отвернувшись, подмигивал мне. У него была одна особенность… или свойство, которое я принимала прежде за обаяние. — Она помолчала. — Так вот эта его трогавшая и других особенность заключалась в том, что он в самых серьезных ситуациях не мог побороть одолевавшей его почти детской улыбки. Чем больше старался, чем больше хмурился и принимал озабоченный вид, тем сильнее рвалась из него эта радостная, циничная улыбка. Мне трудно передать вам эту борьбу на лице. Он словно сам не относился к себе серьезно, словно сам до конца не верил, что ему по стечению каких-то обстоятельств досталось право распоряжаться, решать. И в душе уже не верил, боялся, ведь был даже без кандидатской; по его прежней теме защитился уже другой. Вся его карьера была делом случая, каких-то новых для института условий. Я скоро увидела, что в институте к нему относились кто с недоумением, кто с иронией, а кто почти с брезгливостью. А с начальством он умел ладить. Начальству он казался чуть ли не поэтом Азовского моря, который, однако, внял суровой необходимости идти в океан. Тут была кое-какая игра. Перед начальством он был ученым, но не каким-то заумным, от которого неизвестно что ждать, а земным, понятным, доступным и главное — надежным. С ним всегда можно было договориться. Его формула «Наука — это политика» работала как будто точно. Меня иногда вдруг одолевала мысль: а может быть, он прав? Должность, зарплата — какие не снились многим. Но я разгадала и это. Поняла, почему он не делал видимых ошибок. Я открыла этот древний ларчик. Все его деяния, слова, позы оборачивались одним, упирались в одно — ухватить, выгадать, присвоить. Он всегда был ловцом ситуации. Но, открыв это, я опять пыталась оправдать его: а может, в этой жизни так и нужно, вот так и следует жить? Лошади едят овес… И мой муж был точнейшим доказательством того, как может преуспеть самый что ни на есть заурядный человек. Одно могу сказать определенно: в мою жизнь пришло ощущение неустойчивости, близкой и неминуемой катастрофы. Это ощущение не проходит и до сих пор. Вот-вот что-то может случиться, рухнуть, низвергнуться. Каждую минуту я на острие, когда ничего не стоит потерять равновесие. — Она выпрямилась, глотнула воздуха, словно действительно задыхалась. — Начался распад, смещение… именно смещение. Мне даже трудно сейчас в это поверить. Я в общем-то почти забросила собственную работу. Сперва растворялась в его жизни, а потом растерялась. И уже заставляла себя думать, что, может быть, умный в этом мире не тот, кто умный, а тот, кто имеет знакомства, связи. Меня уже интересовал не тот, кто имел больше знаний, а поневоле тот, кто мог промолчать, если я не была на работе. Вот как все переворачивалось, смещалось. — Она попыталась усмехнуться. — Нет, я, наверное, не сразу все поняла. Все, очевидно, было не в той последовательности, как я вам говорю. Во всяком случае… Однажды… пришел логический конец… Так вот, мы были в Феодосии. В субботу. Нормальный человек вряд ли даже может поверить в подобное… И ведь поехали-то в галерею, посмотреть Айвазовского. Посмотрели действительно. Пообедали в ресторане. Как всегда, с коньяком. Как страшный сон, — усмехнулась она, покачав головой. — Да… Вышли из ресторана, и он увидел знакомую «Волгу», которая возвращалась в Керчь. Мы сели на заднее сиденье. Вместе, — она говорила все медленнее. — Был шторм и очень сильный ветер. Мы сели, поехали… Нет, мы не ссорились, ничего… Он снова попытался обнять меня. Потом вынул из кармана пачку рублей, новенькую, упакованную в банке. По правде сказать, я тогда не задумывалась над тем, что денег у него было больше, чем он мог получить в институте. Он вынул эту пачку, разорвал обертку и протянул эти сто рублей мне: «За один поцелуй. Швырни их в окно, чтобы все видели, что это едешь ты». Мы еще ехали по городу… и не знаю почему, от какого-то накопившегося раздражения, от бессилия я швырнула их от себя. Ветер понес их, как листовки. И вот у меня перед глазами улица. — Вера невидяще смотрела перед собой. — Люди на тротуаре сначала застыли, не понимая, что это значит. Кто-то засмеялся… Кто-то кричал нам… Потом… — Она замолчала.
Я видел, что ее не то что знобило, а колотило. По морю снова скользнул прожектор.