— Вот и я думаю, Дмитрий Степанович, когда комнату дадут.
— Ты все так держи, чтобы ветер был в левое ухо. Тогда в гирло и въедешь. Ну, ты рули, Петренко. — А сам снова рукой надавил бок, проверил, поморщился. По глазам резануло.
Боль…
…А Кама, когда подросла, прежде на лето к Прохору сама приезжала, ей на Ордынке нравилось. Даже с бригадой сети тянула и в лодке одна далеко уплывала, а не боялась. И сильная. Прохор гордился: «Эх, Митя, в кого красота?! Скажи!» Но он уже грузный стал, и согнулся, и слеп, потому что раненый глаз не ездил лечить, а ревматизм потому, что жизнь на воде. Да и то, если по правде, она была больше похожа на мать, только еще тоньше, как будто посередке затянута, и лицом лучше, светлее. И тоже пела, если в лиман уедет. А если с Прохором, он ей хорошо подпевал, густо, голос остался. Но все же видно, что была городская, по разговору, и держалась так, хотя и приветливо каждый раз, с уважением. Душу, значит, взяла от Прохора, остальное — от матери. Симохин на нее зубы точил. Бледнел, если увидит, и бесом вертелся. Но Прохор ему сказал: «Случится — прибью. Точка». И он прибил бы, потому что присматривал за Симохиным, так Каму берег, так любил. Как весна — Прохор ждет. Хату белит. И лодку держал для нее чистую, чтобы встретить.
Сам же в Керчь ездил редко, но все же надеялся: вдруг жизнь переменится. И деньги им посылал аккуратно, и рыбу хорошую, чтобы всю зиму была им на двоих, чтоб хватало. Сам и коптил и вялил. Был мастер. Он долго надеялся, но потом перестал туда ездить. Как отрезал. «Чего уж, Митя? Видно, ей со мной не судьба». Но и тогда еще он не пил. Какой-то силой, — а какой, как узнать? — но держался. А пить начал, когда на лиманах не стало рыбы, когда совсем разорили и лиманы, и даже море, — пустая вода. Запустение. А мирового значения был водоем. Вот почему. И лиманы не те, и ему одиноко. Но запил все же не сразу. Сперва мрачнел. И все больше. И хотя, что ни делал — бригадой в газеты писали и сюда, и в центральную, и даже в крайком он к инструктору ездил, — он изверился. А раненый. Нервы. Да ведь и то сказать: по нынешним временам проживи на двадцатку, если сумеешь. Пожалуй. А деньги в колхозе откуда же? Лиманы все хуже, и рыба не та — сор. Он вовсе изверился. Вот и начал… А в бригаде его все равно уважали. С ним было надежно. Людей в обиду не давал. В этом дело… И никуда из Ордынки. Да уж… Эх…
Потом вдруг приехал в Темрюк, к ночи как раз, а была зима, но тепло, снег не падал. Он в костюме том самом, который надевал прежде в Керчь, для этого и купил и берег, и галстук где-то нашел, а поэтому на себя не был похож, и трезвый, как не был давно, даже свежий, когда в дверь постучал и в руке портфель с документами — купил специально. «Переночую, Митя, бригада в Москву послала. Пиши сыну письмо, чтобы помог. И точка». Лег у окна, как попросил, потому что было натоплено до жары, а не заснул, курил. Но в Москву он так и не улетел, чтобы просить за лиманы. Вышло все по-другому, хотя встал спокойный, а сели завтракать — Мария картошки с мясом сварила, — он ел хорошо, чтобы до Москвы хватило, до вечера.
В то утро в райкоме ему сказали: «Ехать не надо», так он там бушевал, не сдержался. Да уж… Потому что по дороге все же успел зайти на базар, не прошел мимо и выпил сухого, но много, а может быть, настоенное на табаке, если стучал по столу и ответил то же самое, что в инспекции: «Мне Назаров снова „жулика“ скажет, там, в лимане, и будет». Вот так. Эти слова потом ему вспомнили, после убийства… Именно… Теперь вот и разбери, если сказал… Нет, он сказал, но не мог. И Мария свое: «Нет, Митя. Не он… Он, сам посмотри, жизнь здесь оставил». Права… А на лимане зачем он был ночью? Зачем, если дождь?.. Именно, что были солдаты… Зачем был на лимане?
Старший глотнул слюну, в животе опять подвело, тошнота у самого горла. Вот и Прохор не для себя жил…
— Что видишь, Петренко?
Молодой вертелся, смотрел туда и сюда. Он вертелся уже давно, и в бинокль смотрел, и руку к глазам прикладывал. А луны еще не было.
— Лиман как будто знакомый, Дмитрий Степанович. Проезжали мы тут… Сети эти, каравы те же стоят вроде бы…
— А гирло ты видишь?
— А перед нами, Дмитрий Степанович.
Старший махнул рукой, показал дорогу вперед, как и нужно. Нащупал ремень, отпустил совсем, но легче не стало. А рюкзак далеко, Чтобы сахар достать и воды выпить, потому что губы сухие. И когда потянулся за рюкзаком, увидел, что рядом тростник, он увидел ровную черную стену, а выше — край звездного неба и понял, что въехали в гирло. Теперь уже въехали. Значит, теперь поворачивать. А там и Ордынка. И сам удивился, что простонал. Но тихо. Само собой вырвалось. И подумал:
«А ветер…»
И снова подумал:
«А ветер…»
А мысль у него все же была не эта, а прежняя: «И Мария свое: „Прохор убить не мог…“ И права».
Старший дышал тяжело и часто.
…Да тут что говорить. Он и сам это знал, что не Прохор. Прохор не мог, даже если это сказал. Тут легче себе не поверить, а Прохор нет, он не мог. Как и подумать, что Прохор! И не Симохин, хотя и Симохин тоже с характером.