— Да, да, — сразу же начал он, наклоняясь ко мне, — а ты попробуй представь себе, ты вообрази, и это правда… что скоро государства будут измерять свою мощь зелеными лужайками и чистыми реками. Я убежден, Витя, понимаешь, убежден. — Его потное, в глубоких морщинках лицо было уже совсем рядом. — И отступать тут нельзя. Повоюй, Витя, снова за это море. И заодно старику поможешь. У него неприятности. У них там инспектора недавно убили… Надежного инспектора. Назаров такой. Дело вообще темное. Убили, а до сих пор ничегошеньки не ясно. Никаких, понимаешь, концов. Так и старика нашего затаскали в прокуратуру. Чуть ли не во всех смертных грехах… Ну, уволить, конечно, его не уволят. И лекарство ему отвезешь. Я достал. Вот как раз там у них и смерть, и кровь, такая война. А только название, что тюлечная. Подумай. — Он вынул платок и спрятал.
— Мобилизовать меня хочешь? — Я пытался вспомнить Степанова. Вот что, оказывается, можно узнать через двадцать четыре года.
Откинувшись на спинку стула, проведя ладонью по мокрой и словно сетчатой, покрытой обильными пупырышками шее, Костя повторил:
— И лекарство старику отвезешь. От печени. Сильно он болен. И сам отдохнешь. — Но глаза его уже отвергали меня, и я это заметил. — Я вот вычитал у тебя в книжке, Витя, такое место, что если человек был на войне, то на войне ом и останется навсегда, даже если вернется живым. Я правильно запомнил? Правильно понял тебя?
— Да, Костя, да, — ответил я. — Но эта мысль известная.
Он все продолжал буравить мою переносицу и как-то неопределенно пожал плечами.
— А ведь человек, если он человек, останется солдатом, а не дезертиром. Так? Или не так? Ведь так, Витя?
Я перестал смотреть на очередь и повернулся к нему.
И опять лицо Кости стало предупредительно виноватым, а на лбу дождем выступил крупный пот.
— Я не очень силен, Витя, в этом, сам понимаешь, — проговорил он, как бы оправдываясь. — Но может быть, вам это легче — писать о прошлом… Нет, не так я сказал…
— А ты думаешь, Костя, мы с тобой в состоянии понимать настоящее? — спросил я. — Другие ведь скорости, Костя. Другие цели…
Странно это вышло: мы всего лишь сидели и ждали, когда зарядят бочку. Но мы давно не виделись, а потому должны были пошуровать кочергой друг у друга под сердцем. И вот меня зацепило.
— Так ты что, обиделся, Витя? — удивился он. — Ведь я хотел сказать о другом, когда предлагал тебе отдохнуть у Степанова. Я так понимаю, что писатель всегда с человеческими тревогами, надеждами, как бы верой. А сейчас люди об этом серьезно думают: о чистых реках, о земле… труба вот дымит. Ну и о рыбе тоже. А Степанова тебе надо бы увидеть, потому что он был солдатом и солдатом остался. Ты только не горячись, но, как я сам думаю, сейчас воевать иногда потрудней. Сложно бывает сейчас быть солдатом. Тогда все на свете было понятно. А вот он и теперь настоящий солдат. Поезжай, увидишь. Я думал, что тебе интересно. Ты зря, Витя! — И та же уступчивая покорность мелькнула в его глазах. — А раков за ларьком женщины продают. Там, внизу. Пиво сейчас ребята притащат. Вроде бы зарядили.
Я встал, чтобы кончить этот разговор:
— За теми кустами продают? Там? Нет, ты сиди, я схожу…
— Ну тогда подожди, Витя, подожди. Тогда я тебе по-другому. — Он положил руку мне на плечо, и снова я почувствовал ту необъяснимую силу, хотя тяжести на плече не ощутил. — Ну сядь.
Я сел.
— Вот мы шли сюда, и ты говорил, что я вроде бы самим господом богом создан, чтобы лазить по минам. И жест у меня рукой по лицу… А не так, Витя, совсем. Я ведь эти мины, можно сказать, еще до войны разряжать научился. Да, да. Я ведь до войны знаешь кем был?.. Это меня потом, на фронте, Степанов рыбами и морем заразил. Так что я его ученик. Это он меня заразил, а до войны я сперва беспризорником был. Шастал по вокзалам. Рассказывал я тебе об этом?
— Нет.
— Ну вот. Стеснялся, значит. А потом осел в Керчи. Стал учиться на стеклодува. Хотел сделаться человеком.
— Ну и что? — спросил я.
— Я, Витя, выдувал стекло и носил в руках стекло. А стекло, сам понимаешь, требует деликатности. Нежности требует.
— Ну и при чем здесь это?
— Не понимаешь? А то, что когда работаешь со стеклом, сам становишься мягким, все тело чуткое. Лишнее движение нельзя. И когда дуешь стекло и когда несешь. Его ведь как дуешь?.. — Он поставил кулаки перед лицом, словно хотел показать, как это делается. — И возле печи жарко. А руки-то были заняты. Вот я и нагибал голову и вытирался рукавом от сих пор до самого плеча. В привычку вошло. Ну, понял?.. Не на войне, Витя, солдатами получаются, а раньше. Мое, конечно, мнение. Война, по-моему, человека разучает… Да ты ведь сам, наверное, это понимаешь… — Костя взглянул на меня осторожно, даже робко.
— Слушай, Костя, давай прямо. Скажи, а не грош цена всей этой моей писанине? Всей вообще нашей писанине? Тебе не кажется, что мы пишем одно, а жизнь — это совсем другое?..
Он вздохнул:
— Ну куда ты меня заводишь, Витя? Что я могу тебе сказать?
— Тебе эта наша литературная писанина нужна? Вот скажи: тебе она помогает жить?