Вукол опять обвел глазами избу и вдруг улыбнулся, посмотрев на сохранившиеся, как были, полати с массивным, почерневшим от времени брусом.
— А помнишь? — сказал он весело, — как мы с тобой по этому брусу с печи на полати лазили с опасностью для жизни? И спали вместе на кошме? Помнишь, как бабушка нам с тобой сказки рассказывала и какая у нас с тобой дружба была? Как хорошо было!
Лаврентий улыбнулся.
— Как не помнить? Большая была дружба! — И, помолчав, добавил с легкой укоризной: — Горяченек ты был!
— Дело прошлое!
Оба засмеялись.
— Что долго не ехал? Слышали мы, что собираешься — вот и ждали!
— Побаивался ехать — говорят, неурожайный год нынче: думал, наверное, у вас горе да слезы?
— Ну вот еще! — бодро возразил Лавр. — Что и говорить, год тяжелый, а все-таки — что же толку плакать? Перетерпим как-нибудь, уродилось бы на тот год! Да и какой у нас посев? У меня и земли-то полторы десятины только. Прокормиться до новины можно, а вот — корма! из-за кормов ноне хуже бьются люди, чем из-за хлеба, лошади дохнут с голоду!
— Сколько у тебя лошадей?
— Две только! Года плохие. Ноне все стали беднее жить, в каменоломнях работал — бросил: дешево платят, да у меня и спина что-то стала побаливать от натуги! Нас больше сады кормят: и садок-то у меня вишневый, немудрящий, однако рублей триста в год Паша выручает, в город возит вишню продавать! Торговкой стала. Триста рублей мужику большое подспорье. Вот и живем!
Гость опять оглядел избу.
— А живете вы как будто чище!
Лавр ухмыльнулся.
— Как же. Форс нынче первое дело! С каждым годом беднеем, а жить норовим по-господскому: девки кадрель танцуют, бабы платья носят вместо сарафанов-то, холостые робяты в складчину газету выписывают. Самим жрать нечего, а газету им надо! Новую школу выстроили, можно оказать, из последнего! Молодежь в ученье тянется, в ремесленную или сельскохозяйственную училищу поступают! Около земли-то, можно сказать, и дела мало, особливо в нынешний год: и убрались и отпахались давно. Вот и лежишь да читаешь! Читаю и я! Жаль, книжек мало! Ну, все-таки нынче и в деревнях завелось это…
Лавр добродушно усмехнулся и произнес загадочно, с расстановкой, как бы намекая на что-то:
— Свет Христов просвещает всех!
Помолчав, добавил:
— Жалко, что прежде-то мы дураками были, ничего не понимали, что вы с Кириллой толковали нам! Теперь мало-мало понимать стали!
Оба засмеялись и, смеясь, чувствовали, как оживает между ними та забытая было близость, какая была у них в детстве.
Лавр побарабанил пальцами по столу и, помолчав, сказал, понизив голос:
— Трезвенники у нас завелись!
— Это что еще за трезвенники?
— И сам еще не знаю! Не хожу я к ним — больше все холостые робяты. Оно, конешно, трезвость хорошее дело, я и сам с тех пор — как, помнишь може, на дедушкиных поминках выпил — не пью больше ни капли, как ножом отрезало! Но только тут не в одной трезвости дело!
Лавр нахмурился и, слегка запнувшись, разглаживая пальцами скатерть, продолжал:
— Учредило земство врачебный пункт у нас, фельдшера прислало — Солдатова Василия: говорят, товарищ твой! Правда ли, нет ли?
— Правда! Вместе учились в институте, вместе жили, хороший парень!
— Наверно, хороший! Ну, только что не его ли слова трезвенники наши повторяют, «сознательными» себя называют. И будто бы хотят везде уничтожить порядок! Може, они и сами до этого додумались, до уничтожения порядка-то, а не Солдатов им сказал, но читал я, что это по-книжному называется анархия, что ли? Ты, чай, знаешь? По-моему, ежели уничтожить порядок, хотя бы и плохой, — то ничего хорошего не выйдет, бедствие будет, а кто эту анархию разводит, те, по-моему, плохие люди! У революции свой порядок должон быть и самый строгий! Так я сам с собой думаю! Такое время пришло — думать приходится и нам, мужикам! И ежели этот Солдатов в самом деле против всякого порядка — то покудова не пойду к нему; а ты, конешно, сходи, тогда и узнаешь, что они там за трезвенники такие!
Говоря, Лавр смотрел исподлобья, наклонив свою широкую голову с большим лбом. Вукол впервые обратил внимание на умные глаза своего старого друга. Это был теперь мужик, хотя и молодой еще, но положительный.
Вошла из сеней Паша с кипящим жестяным самоваром и вслед за ней хорошенькая девушка-подросток, лет пятнадцати, в белом ситцевое платье, с открытой русой головой и длинной тяжелой косой до пояса. Лицо у нее было белое и нежное, большие серые глаза смотрели открыто, смышлено и насмешливо. Улыбаясь, она подошла к гостю и, вскинув на него веселый взгляд, протянула ему руку.
— Здравствуй! — сказала она и не выдержала — прыснула задорным смехом.
Он уловил в ее лице что-то знакомое, давно виденное, и догадался, что это — Саша, старшая дочь дяди Яфима; помнил ее румяной пышкой.
— Это ты, Саша?
— Ага! Узнал! — торжествующе закричала девушка, теребя его руку. — Говорили — не узнает, а вот и узнал!
Саша внимательно смотрела на приезжего брата.
Он оглядел ее ласково.
— А ты совсем образованная барышня!
Саша вспыхнула.