Пока я глазел да удивлялся обилию художественных ценностей на метр пространства, Кострецкий, решивший, видимо, совместить приятное с полезным, пошёл вдоль стеллажа, выборочно вынимая и осматривая доски — не настигла ли их, не дай Бог, сырость или какая иная порча? Судя по добродушному мурлыканью, которое он исторгал из себя после каждой проверки, увиденное вполне его удовлетворяло. Но вот он потянул одну из досок, осмотрел, а обратно не поставил — очевидно, она заинтересовала его чуть больше остальных.
Нет — намного больше. Слегка наклонив голову и отставив от себя, насколько мог, руку с иконой, он несколько секунд с недоумением вглядывался в изображение — я видел его лицо в профиль, — а потом каким-то странным тоном сказал:
— Хо-хо.
Тут уж и я не смог сдержать любопытства и, подойдя, заглянул ему через плечо. То, что я увидел, стало неожиданностью и для меня — настолько, что я и сам чуть не ойкнул.
То действительно была икона, лишь на первый (неискушённый) взгляд старинная — грубая облезлая доска с тёмным вытертым изображением, которое я не сразу даже и разглядел. А, разглядев, понял, что вещь передо мной — далеко не такая древняя и бесценная, как мне сперва показалось. Ибо изображён на ней был не кто иной, как… Альбертик.
Да-да, это был именно он — его тёмнорусые кудри, его круглые, глубоко сидящие глаза, его крупные губы, разъехавшиеся в официальной улыбочке — словом, полный набор особых примет. Не тот неформальный, дачный Альбертик, славный увалень, к которому я за эту неделю успел привыкнуть и даже привязаться, — а Альбертик самый что ни на есть стилизованный, — то есть и не Альбертик вовсе, а собственной персоной Александр Гнездозор, которому художник даже не потрудился придать надлежащую, соответствующую канону осанистость и суровое выражение лица. Мне даже показалось, что я видел подобное изображение (в том же крапчатом жабо, с такой же ласковой полуулыбкой) в каком-то глянцевом журнале — только вот я никак не мог вспомнить, в каком именно. «Мещанство и Пошлость»? «Ванечка»? «Гламур»?..
Покуда я соображал, Кострецкий, так и не вернув икону на место, двинулся прочь из ризницы — и мне ничего не оставалось, как последовать за ним. Ещё секунд пять-шесть он постоял в полукруглом алтарном пространстве, слегка покачиваясь, поворачивая свой трофей то так, то эдак, любуясь им, словно фотографией любимой девушки, — и вот тут-то и произошло то дикое и чудовищное, от чего я ещё долго потом не мог отойти.
Бац!!!
Не успел я в панике отпрыгнуть (что-то вдруг взорвалось под сводами храма и одновременно у моих ног, ошарашило, брызнуло в глаза струёй древесной пыли), — а Игорь уже вовсю отжигал на обломках энергичную джигу, кряхтя, посапывая, втаптывая модными розовыми сандалетами в бурый пол двух одинаково мутных Альбертиков, которые, как ни в чём не бывало, улыбались нам с несимметричных дощечек — поуже и пошире. Голограммы всегда завораживали меня. Но сейчас куда интереснее было лицо самого Игоря — красное, с вздувшимися на лбу венами, с подвижными желваками под гладкой загорелой кожей, с полуоткрытыми губами, откуда ритмично вырывался странный, ритмичный, несвойственный ему звук: «Ххы!.. Ххы!.. Ххы!..».
При этом он, однако, нет-нет, да косился на меня, словно проверяя, как я реагирую, — и в зелёных кошачьих глазах его плясала лёгкая безуминка.
Всё это было до того кошмарно, неправдоподобно и ни с чем несообразно, что я с ужасом почувствовал, что к моему горлу подкатывает совершенно неуместный сейчас спазм истерического хохота. Страшным усилием воли я подавил его, для чего мне пришлось отвести взгляд от ярко-розовых сандалет Кострецкого — и уставиться вверх, на стрельчатое окошко, слегка запылённое, но всё-таки уже начавшее понемногу пропускать в себя тихое беззлобное золото уходящего солнца.
А Игорь, наконец, перестал топтать проштрафившуюся икону, отряхнул руки, отдышался — и почти ровным голосом, в котором, однако, ещё сквозил отзвук лёгкой дрожи, проговорил:
— Мерзавец. Маляр хренов. Он что — нас всех тут за идиотов держит? — и, обращаясь уже ко мне:
— Нет, вы видите, какая мерзость? Голограмма на деревяшке! А ему заказали что? портрет в технике иконописания, думали, толковый специалист, не хухры-мухры, категория «один-а». Кого он хотел тут надуть? Всё, больше ему серьёзных заказов не видать… да и несерьёзных тоже… уж об этом я позабочусь!..
Тут он, к моему облегчению — а то я уже начинал опасаться, что он вот-вот и на меня бросится, — снова улыбнулся своей обычной улыбкой и добавил — уже совсем с другой интонацией:
— Меня все почему-то каким-то злодеем считают, а на самом деле я непростительно гуманен. Этого гада за его халтуру удавить бы мало — а я вот не могу поднять руку на художника. Страшной казни подвергнется только его творение. Пойдём-ка, дядя Толя, снесём всю эту гадость в утилизатор, чтобы другим было неповадно.