К лучшему или худшему – хотя в основном к худшему, – именно эти три биографических очерка представляют собой самые подробные, пусть и не всегда самые надежные источники, повествующие о жизни Канта. Можно только сожалеть, что их авторы были не самыми квалифицированными и не самыми надежными свидетелями. Порой их намерения очевидны. Когда, например, Боровский обнаруживает, что «в конечном счете учение Канта о нравственности полностью совпадает с христианским», мы знаем, что заставляет его так говорить, и можем не принимать эти слова во внимание[42]
. Когда Яхман пытается преуменьшить энтузиазм Канта по отношению к Французской революции, показывая, что в целом он был верным гражданином Пруссии, Яхмана больше волнует современная политика, чем желание дать Канту правдивую характеристику[43]. Даже когда эти намерения не столь очевидны, они присутствуют повсеместно[44]. Авторы больше заинтересованы защитить то, что они считали добрым именем Канта (и Кёнигсберга), чем представить объективное повествование. Они дают нам идеологически искаженный взгляд на Канта, больше обязанный стереотипам эпохи, чем характеру того, кого они описывают. Мы получаем карикатуру, а не портрет – благонамеренную, но ничего не отражающую и даже без намека на иронию.В конечном счете именно из-за этой карикатуры немецкие романтики поверили в человека, который был целиком мыслью, а не жизнью[45]
. Генрих Гейне резюмировал эту точку зрения следующим образом:Изобразить историю жизни Иммануила Канта трудно. Ибо не было у него ни жизни, ни истории. Он жил механически-размеренной, почти абстрактной жизнью холостяка в тихой, отдаленной уличке Кёнигсберга – старинного города на северо-восточной границе Германии. Не думаю, чтобы большие часы на тамошнем соборе бесстрастнее и равномернее исполняли свои ежедневные внешние обязанности, чем их земляк Иммануил Кант. Вставание, утренний кофе, писание, чтение лекций, обед, гуляние – все совершалось в определенный час, и соседи знали совершенно точно, что на часах – половина четвертого, когда Иммануил Кант в своем сером сюртуке, с камышовой тросточкой в руке выходил из дому и направлялся к маленькой липовой аллее. <…> Восемь раз проходил он ее ежедневно взад и вперед во всякое время года, а когда бывало пасмурно или серые тучи предвещали дождь, появлялся его слуга, старый Лампе, с тревожной заботливостью следовавший за ним, словно символ провидения, с длинным зонтом под мышкой[46]
.Интересный образ, но он больше похож на карикатуру карикатуры. Друзья Канта в Кёнигсберге предпочитали Канта без истории Канту с сомнительной историей. Гейне, как и многие романтики, не любил философию Канта по той же причине, по которой ему не нравилась его жизнь. И то и другое было, с его точки зрения, слишком «обычным» или «расхожим»[47]
.Георг Зиммель позже говорил о «несравненной личностной черте философии Канта», которую он видел в «ее уникально безличной природе». Кант был «концептуальным калекой», его мышление было «историей головы