Роман Романыч молча, выжидающе смотрел на него, а Иуда Кузьмич, оскаливаясь и осторожно подмигивая, толкал под столом своей ногой ногу Романа Романыча.
Дядя Саша глубоко вздохнул.
Улыбнулся жалко и вместе насмешливо, слегка выпячивая нижнюю губу.
И, не спуская глаз с Романа Романыча, заговорил сипловатым, но звучным голосом:
— Похож. Замечательно похож. Действительно, можно обознаться.
Вдруг схватил руку Романа Романыча пухлой горячей рукою, задышал пивом:
— Похож. Но не он. Его нет. Слышите? Нет его больше.
Задышал тяжело, словно поднялся в гору. Продолжал жалобно, как будто собирался заплакать:
— Умер этот великий человек. Умер страшной… трагической смертью.
— Как? Убили? — прошептал, пугаясь, Роман Романыч.
— Сам себя убил… Сам… Не в этом дело.
Дядя Саша снова схватил руку Романа Романыча и, все сильнее волнуясь, зашептал плачущим голосом:
— Нет его! Нет! Понимаете? И не явится взамен его никто. Вот в чем дело. Ник-то!
Лицо его исказилось мучительной гримасою.
Маленькие, заплывшие глазки остро впились в лицо Романа Романыча.
— Понимаешь, — продолжал он, переходя на «ты». — Не будет другого. Второго Пушкина — нет. Лермонтова кто заменил? И его не заменят. Отзвучала нежная скрипка. Скрипка умерла. Понимаешь? Скрипки больше нет.
«Музыкант, — подумал о приятеле дяди Саши Роман Романыч, — заслуженный скрипач филармонии».
— Отзвучал его необыкновенный голос, — продолжал дядя Саша. — Умолк певец, и замолчала лира.
«Певец», — подумал Роман Романыч, и сердце его сладко замерло.
Он нетерпеливо зашевелился на стуле и смущенно начал:
— Извиняюсь, гражданин…
Но дядя Саша выкрикнул, и по голосу его было слышно, что он крепко пьян:
— Он ошибся!
И уже тише:
— Он не те песни пел. Новые люди — новые песни. А у него не было новых. А надо новое, новое и только новое. В нашу эпоху — вчерашнего не существует. В нашу эпоху каждый день — эпоха. И еще: надо уметь и любить, и ненавидеть. Это старая истина. А что-нибудь одно — нельзя. Иначе тюрьма, более страшная, чем каменные замки и крепости. Тюрьма собственного одиночества. Выход из нее только…
Дядя Саша провел ребром ладони вокруг шеи.
— Вот… Или с моста — в воду.
Он усмехнулся и указал пальцем на графин:
— Или — вот. А это — та же петля.
— Извиняюсь, — опять начал Роман Романыч, но дядя Саша слегка дотронулся рукою до его плеча.
— Одну секундочку. Я говорю все это вам, как это ни странно, потому что вы похожи на него. И не только лицом и волосами…
Он пристально посмотрел на волосы Романа Романыча и раздумчиво продолжал:
— Даже пробор, как у него. С правой стороны. Это редко бывает у мужчин.
Встряхнул головою и расширил глаза, точно борясь с дремотой.
— Да… Не только, повторяю, лицом… А костюм? А шляпа? Это же ваша шляпа?
— Моя, — опустил глаза Роман Романыч.
— Ну вот… Я и говорю… Он избрал себе сценою мир. Но не вышел к людям, а остался за кулисами. В гриме, в костюме, но за кулисами, перед зеркалом. И от зеркала так и не отошел. И не разгримировался. Занавес опущен. Значит, грим, костюм, бутафорию — прочь. Иди к людям. Узнай их. Полюби и возненавидь. Возненавидь и полюби — иначе нельзя. А не стой перед зеркалом. Не плачь под гитару, под гармонику. И не люби только лошадей и собак. А он, к голосу кого, затаив дыхание, с перебоями сердца прислушивались люди, не любил людей. И поэтому был одинок. Он, которого знал весь мир, был одинок. От нелюбви одинок. Добровольно одинок. А разве так можно? Если не любовь, то тогда что же? Любовь — жизнь… А он не мог. Он одинокий был. Даже во внешности его, в заграничном его костюме, в американской палке и в такой вот шляпе — во всем этом чувствовалась эта одинокость, обособленность, не нужная никому. И даже ему…
Дядя Саша опустил голову и замолчал.
Роман Романыч воспользовался паузой:
— Извиняюсь… Ведь они… ваш товарищ покойный были… оперный?
Дядя Саша поднял голову, брезгливо поморщился.
— Какой оперный? Он же не был актером. Ты — его двойник и не знаешь, кто он был. Костюм, шляпу носишь, как у него, и не знаешь, кто — он…
Дядя Саша поднялся, шумно отодвигая стул:
— Довольно! Не желаю метать бисера. Адью…
Иуда Кузьмич подмигнул ему вслед.
— Кланяйтесь нашим, когда увидите своих!
Роман Романыч взялся за шляпу.
— А ты куда? — удивился Иуда Кузьмич.
— Домой. Дело есть.
— Брось! Я же еще пару заказал. И музыка уже пришла. Оставайся. Чего ты?
Но Роман Романыч отрицательно мотнул головой и подал приятелю руку.
Глаза у него были совсем трезвые.
Роман Романыч шел быстро.
Сердце билось учащенно. Но был спокоен. Голова ясна.
Думал только об одном: «Надо переодеться».
Оставаться в таком, как у того, костюме нельзя.
Надо как можно меньше быть на него похожим.
Старался не смотреть на встречных.
Казалось, что все глядят на него с удивлением, чуть не со страхом.
Вспомнив, что хотел недавно продать синий костюм, подумал: «Хорошо, что не продал. Этот продам».
С моря дул сильный ветер.
Прямые твердые поля шляпы вздрагивали от ветра.
«Шляпу тоже не надо», — подумал Роман Романыч, всходя на мост.
Мост — длинный, с четверть версты, высокий. Середина — как холм.
На мосту ветер дул сильнее. Было трудно идти.