И не выдержал — зарыдал в землю. Богатырь-воин, как баба на кладбище.
И опять:
— Товарищ командир!.. Не могу я один-то!.. Жалко мне!..
Жутко улыбнулось. Первый раз за несколько лет улыбнулось неузнаваемое лицо:
— Жалость, дурь эту, доброту — обуздай.
Тихо, будто не лежащий говорил, а брусничник шелестел.
Поклонился земно Иверсов.
— Прости, товарищ командир… Прощай! Ах, дело-то какое!
— Иди, иди же! Ну?
Зашлепали неуверенные шаги. Зачавкали мхи.
И — опять назад. Как заблудившийся. Как птица у гнезда.
Забыл словно, оставил что-то, чего никогда-никогда не найдешь.
Голову сжал. Чудилось — потеряется, не удержится на плечах голова.
— Ах ты, дело-то какое? Ну как же? Как же таперича? Как же?
Отчаяние томило.
Но тихо, как шелест брусничника, что на кочке, над запрокинутым лицом, с черными играя волосами ветром треплется, тихо прозвучало:
— Опять ты?… Обуздай, говорю.
Зарыдал в голос. Побежал, как малолеток, богатырь-сибиряк.
Через несколько дней кавалерийский разъезд, имея проводником бежавшего из плена красноармейца Иверсова, после долгих поисков наткнулся на труп комполка Голубовского.
Глаза были выклеваны.
Человек, много живущий, не годами много, а жизнью, знает какую-то правду жизненную, какой-то неявленный закон ее.
Многоживущий сердце имеет открытое, ибо иначе много не вместить.
Многоживущий в безысходности выход находит, коридор такой в головокружительных закоулках лабиринта.
В непроницаемой слепоте стен — вдруг! — дверь, а то и врата широкие.
Если бы все, или хотя многие, жили много — безысходность, круг заколдованный был бы бессилен.
Мрачное волшебство его не пугало, а забавляло, как балаганный наивный фокус.
Многоживущий Андрей Тропин с детства правду жизненную узнал, поверил в нее.
И была та правда как всякая истинная правда.
И если бы спросил кто Тропина Андрея, что же это за правда такая, от которой ему хорошо, безбоязненно и немучительно, — ответил бы, и отвечал, случалось.
— Правда не особенная какая, а просто правда, настоящая. П р а в д а - с и л а .
И д о к а з а т е л ь с т в о — сказка, в детстве им найденная, о богатыре, слитом с землею.
— Встанет богатырь, упрется. И подумает только: «Мать-земля! Выручай!» И притянет его земля, сольется будто с ним. Силу и многотяжелую тяжесть свою передаст. Точно что он, то и земля — одно. Неотделимы.
И где же осилить такую м и р о в у ю м о щ ь! Где опрокинуть всю землю?
— Это — сказка, — разочаровываются люди.
— Это — правда, — Андрей Тропин говорит.
— Да какая же сила — правда? Зло, несправедливость чаще бывают силою.
— Только правда — сильна. А зло, несправедливость — насилие, а не сила.
И не свернуть с пути, не отвести в сторону в правдивые или неправдивые уверившего в законы жизни Тропина.
Как богатыря, слившегося с землею, — кто сдвинет, поколеблет?
И счастлив был Тропин. И хорошо ему было, светло.
И пошел Тропин по пути н о в о м у, проложенному многими н о в ы м и, пошел сердцем более еще светлым, чем всегда.
Не сердце, а солнце.
И возмужавший, как и все по новым идущие путям, в возмужании своем и юность, м а л ь ч и ш е с т в о свое сохранил.
Не причесываясь, себя не видя, не замечая, не п р е п о я с а н н ы й шел.
И путь временами тяжкий, из крестного крестный, казался свадебным в звонах троечных, в песнях заливистых, в блеске слепящем, в дух захватывающем ветре — жениховым праздничным путем.
Слава тому, чье сердце о т к р ы т о!
Слава тому, чья сила — правда!
Слава юность сохраняющим в пути!
Слава юным!
Она сказала…
Она всегда говорила не так, как говорят.
Не кокетливо это было, не оригинальничанье, а как-то складывались слова не как у всех.
Она сказала:
— Когда вас видишь, оттепель вспоминается. Иногда, знаете, в конце зимы — тепло. Снег, а тепло. Хочется сбросить надоевшую за зиму тяжелую одежду. Кажется — выкупайся в проруби, и не простудишься, даже не озябнешь… Знаете, вы весенний какой-то. Солнечный. Вам, вероятно, всегда хорошо, радостно? Вы — счастливец? Необыкновенный счастливец! Не правда ли?
Он два дня как приехал с фронта, чтобы по предписанию Реввоенсовета снова ехать на другой уже фронт, на опасный, беспокойный, где царствовали паника, измена, дезертирство, где каждая деревня — гнездо бандитов.
У него ныла контуженая нога.
И еще: перед глазами его мелькали строки недавно полученного письма, извещавшего о гибели бежавшего из плена друга детства. Гибели от истощения, в лесу.
Он улыбнулся.
— Никакого необыкновенного счастья я не испытываю.
— Нет! Нет! Не говорите! Вот вы улыбнулись, и… Разве несчастливые могут так улыбаться?
Она много еще говорила.
Он о т к р ы т ы м своим сердцем чувствовал, что она его любит.
Если бы она спросила:
— А ты меня любишь?
Сказал бы:
— Да.
И не солгал бы. Любил.
Через два-три дня, отправляясь на фронт, в вагоне, почувствовал, что оставил что-то хорошее, радостное. Грустно стало. Прошептал:
— Грустно.
Но не сделалось легко, как в детстве. Не вышла облаченная в слово грусть, не растворилась, как бывало.
Тяжелая, непроницаемая стояла толпа.