Поспешно вытащил платок. Покосился на Борисова.
А в груди тесно.
В детстве, вспомнил, раз так было, плакал тогда.
Ясно понял: жалко Голубовского.
Не за то, что погиб Голубовский, а за то, что мрачен и темен, как в ночи беззвездной, путь был Голубовского.
Ясно понял: прежнее, о т к р ы т о е его, Тропинское, недавнее еще радостное — тучами ли, облаками, вот такими незаметно проплывающими, заволакивается.
А если — погаснет солнце?
А если — беззвездная ночь?
И новое в жизнь Тропина вошло.
Ночь обнимала светлое, солнечное небо его.
Тоска, не знал которой никогда, тихо, незаметно вкрадывалась, вором хищным вошла в душу Тропина, в открытое сердце его.
А от тоски и страх.
В бою одном особенно сильно почувствовал.
И бой не особенный какой, не такие видел Тропин, не в таких участвовал. Перестрелка небольшая.
И вдруг — страх. И не от мысли, что убьют, не смерть пугала, а назойливый неотступный вопрос: «Зачем — смерть?»
И после уже боя все стоял этот вопрос: «Зачем?»
И главное: слишком в е л и к о значение слова «з а ч е м?».
Каждое слово, если оно представляется (самое простое слово) во всей в е л и ч и н е своей — з н а ч и т е л ь н о, к о л о с с а л ь н о.
И теперь у Тропина выросло в необъемлющую величину, в неизмыслимые размеры слово «зачем?». Все видимое, познаваемое, чувствуемое в один облеклось вопрос.
И по вопросу этому понятно стало, почему угнетала Кедровка, почему Голубовский казался не существовавшим никогда, почему беззвездной ночью объят был его, тропинский, мир — жизнь.
И все — необъясняемо понятно стало.
И необъясняемо понятен «з а к о л д о в а н н ы й к р у г » — «з а ч е м?».
После радости огромной, такой как и раньше — ж е н и х о в о й, — вдруг — печаль.
Чудилось: ноги его, ноги богатыря, отрывались от земли.
Изменила ли земля?
Враг ли неведомый какой осиливал?
Бессильны ли стали слова «Мать-земля! Выручай!»?
Или — богатырь перестал верить в землю?
Дрогнула, может, богатырская сила?
Кто знает? Кто скажет?
Но только вместо радости, которая — возможность всех возможностей, наступила печаль — невозможность.
Было это в городке маленьком, затерянном — села бывают больше и горделивее, чем приникший тот покорный городок.
И печаль эта наступила вслед за радостью. После того как приехала в городок она, Люся.
Она говорила:
— Я не могла больше! Я так исстрадалась. Думала, сойду с ума. Я не могу без тебя.
Говорила не так, как раньше.
Просто. Без оттепелей, без солнца.
Просто:
— Не могла. Не могу без тебя.
Искренно.
Знал Тропин, что искренно.
И залились тройки свадебной лихие бубенцы, грудь захватил воздух — ветер буйный, встречу летящий свадебному поезду.
И опять восторженно шептала, глаза вперив молящие и жадные, влюбленные глаза:
— Счастливец! Счастливец! Дай на счастье посмотреть! От солнца твоего погреться.
Но печаль и тревога охватили Тропина.
Обходя однажды караулы, остро почувствовал печаль и тревогу.
На красноармейца-татарина, одиноко стоящего, взглянул — и стало печально и тревожно.
И неловко перед ним, перед татарином-красноармейцем, перед часовым.
Одинокий часовой!
Один, как часовой!
Так неловко стало, что, пройдя мимо, вернуться хотел и сказать часовому:
— Прости, что изменил тебе, часовой. Ты один, а я — не один. Я ведь тоже часовой, но я — не один.
И повернул уже назад.
И фраза эта, внезапно, без воли его в мозгу его возникшая, уже шевелилась на губах.
Но не подошел, а, глаза опустив, ускорив шаг, прошел мимо часового, равнодушно смотрящего вслед.
В тот же день говорил Люсе:
— Видеться нам часто нельзя. Да и лучше бы тебе ехать домой, в Питер.
Городок был почти в тылу. Жители не эвакуировались, но он говорил:
— Здесь — фронт. Тебе жить здесь неудобно.
Люся дулась:
— Ты меня гонишь, я отлично вижу. Все живут, а мне нельзя?..
Она не уехала. Но виделись реже.
Тропин всегда был с нею. В с е г д а. Минуты не забывал о ней.
Но — печаль не проходила.
И тревога и неловкость.
Точно изменил ч е м у - т о.
Как-то раз почувствовал: богатырь изменяет земле.
Теперь земля не выручит.
Было страшно.
Первый раз в жизни испытал такой страх.
Сковывающий, железный, как кандальное кольцо.
Но так просто.
Это всегда п р о с т о.
Она сказала:
— У вас здесь, при бригаде, арестованный, пленный. Мой родной брат.
Тропин вспомнил:
— Да, да! Я думал — однофамилец.
— Ничего подобного. Родной брат.
Она заволновалась:
— Боже, что с ним сделают?
Тропин молчал. Он знал, что сделают. Контрразведчик, на фронте, попавший в плен.
— Я завтра отправляю его в тыл.
Тропин сказал неправду.
Он пошлет сегодня следственный материал.
Знал, что расстреляют здесь, что ему придется отдавать распоряжение о приведении приговора в исполнение.
И знал еще, что дело Люсиного брата никому не известно, что он может отослать его в тыл как обыкновенного пленника.
Она спрашивала тихо, но настойчиво:
— Но что же с ним сделают? Расстреляют?
Тропин ответил:
— Да.
Не мог лгать.
Она кричала:
— Нет! Это невозможно! Я… О, боже мой! Звери! Изверги! Сумасшедшие дикари!..
Ругалась бешено. С ненавистью в голосе и глазах. Плакала долго, до истерики.