Привезенцев тряхнул смоляными, густо спадающими на лоб волосами и тихо засмеялся.
— Про тебя я пел, дорогуша. За глазки и ножки девочку полюбил. Разве не так?
Продолжал уже серьезно:
— Ножки у нее восхитительные. Ножки, брат, великая штука — Пушкин женскими ножками добрался до памятника нерукотворного.
Аквилонов сказал, не скрывая раздражения:
— Сколько лет тебя знаю и не могу понять: мерзавец ты или играешь под мерзавца?
Привезенцев быстро перебрал струны, глухо забренчавшие, и тотчас же прикрыл их ладонью.
Ответил не торопясь, равнодушно-задумчиво:
— Мерзавцев не бывает. Все мерзавцы. А актеры мы плохие. Мало того что не свои роли берем, но и не учим их.
Подошел к Аквилонову близко, на шаг.
— Ну? — спросил Аквилонов, чувствуя в себе тревожно поднимавшуюся тихую злобу.
Сощурил глаза:
— Ну-у?
Привезенцев сказал чуть слышно:
— Твоя роль самая трудная. И… страшная.
Аквилонов закусил дрожащую губу.
Глаза Привезенцева стали совсем черными — затерялись на смуглом лице.
— Алексей, — сказал Привезенцев, — Алексей, — повторил он тихо, умоляюще: — Несчастный ты человек.
Широко раздвинул рот. Губы тонко облепили заблестевшие зубы. Такой звериный оскал видел Аквилонов не раз, когда Привезенцев, еще гимназистом, дрался.
— Лучше тебе, Алешка, подохнуть. Руки на себя наложить, — сказал Привезенцев просто.
Губы опять стали пухлыми, детскими.
Аквилонов, секунду перед тем стоявший как пойманный, овладел собою. Сказал презрительно:
— Дурак!
И вышел из комнаты.
Проходя мимо окон Привезенцева, слышал разухабистое пение:
Это пел Привезенцев. Громко и весело, заглушая гитару.
Когда Аквилонов, гимназистом, готовился к экзаменам, его никогда не покидала уверенность, что экзамены он выдержит, но вместе было жалко времени и труда, потраченных на зубрежку. Как уроки, так и на экзаменах, отвечал неохотно, с досадою.
Служа в банкирском доме, ведя статистику чьих-то денежных вкладов, подсчитывая чужие капиталы, испытывал ту же досаду, что и на экзаменах.
Любя Наточку, проверяя чувства свои к ней, видел, что любовь его скучна и нелепа.
Встречи с девушкою, мысли о ней, письма утомляли и раздражали, как извлечение квадратного корня или подведение итогов банкирских вкладов.
И поэтому смотрел на любовь как на нечто пришедшее извне, лично ему не нужное, навязанное непонятными обстоятельствами.
И как добровольно отказался когда-то держать экзамен на аттестат зрелости, так же отказался от любви.
Мысль о разрыве с Наточкой явилась в день, когда она прислала ему письмо.
Письмо было написано робко, как всегда, и нежно, как никогда еще Наточка не писала.
В первый момент Аквилонов почувствовал радость.
Еще только за несколько дней он на вечеринке у Привезенцевых, стоя в коридоре во время танцев сзади Наточки, целовал ее косу. Тихо, неслышно для нее, как когда-то целовал спящую мать, а в день получения письма, которого ждал с н а д е ж д о ю и мучительным нетерпением, после мгновенной радости почувствовал тревогу.
Отложил письмо, прочитанное еще только второпях, и огляделся, словно ища причину своей тревоги.
Оглядывал комнату, стены, потолок. Искал того, что томило, и нашел.
Пятно на потолке, светлый круг — отражение от лампы.
Вспомнил — в детстве еще, по вечерам, с унылой досадой ждал: вот зажгут лампы, и появится этот сжатый с боков светлый круг.
А однажды, то ли нездоров был или просто капризничал, взглянув на пятно, закричал:
— Погасите лампу! Погасите!
И теперь…
Еще лежало на столе Наточкино, второпях, один всего раз прочитанное, письмо, а Аквилонов лихорадочно думал:
«Всегда оно — такое… Лампу зажечь и — пятно. Хоть один раз — без него… Как версты — столбы. Пятьсот сажен верста — столб. И еще… верста. И опять».
И твердо поверилось: «Любовь — как отмеренное верстами расстояние, как неизбежное пятно, отраженное от огня лампы».
Поспешно потушил лампу.
Через день сказал Наточке:
— Не могу любить. Не нравится любить. Скучно!
Она слушала изумленно и испуганно.
Подал ей руку.
— Не будем встречаться. Ни к чему.
И пошел.
— Леша! — крикнула вслед Наточка негромко. — Постой, Леша!
Пошел быстрее, не оглядываясь. В ушах еще раз умоляющее:
— Ле-ешенька!
Тогда почти побежал.
В тот же день собрал все Наточкины письма и не спрятал их и не сжег, а выбросил.
Все: первые — робкие — и последнее — робкое и нежное, прочитанное только раз, второпях, — все выбросил за окно.
Девичьи письма, в голубеньких конвертиках, — на панель, где поминутно шмыгали люди.
Алексей Исаевич Аквилонов служил кассиром в одном из ленинградских трестов.
Работу свою, как и прежде, не любил, исполнял с досадою, но аккуратно.
С людьми ладил, никогда не вступал ни с кем в споры и пререкания, хотя во всем придерживался собственного взгляда и делал все так, как находил нужным, но всем казалось, что делает так, как от него требуют.
Большинство знающих Аквилонова считали его лучшим товарищем, умным и полезным человеком.