Но если бы кто пристальнее вгляделся в устремленные мимо людей глаза Суворова — не поверил бы ни его торжественной осанке, ни бархатному, с золотом и бахромою, плату и удивился бы, что человек с такими глазами сочинял когда-то веселые польки и только что играл бодрый марш прославленной республиканской конницы.
Глаза Суворова, большую часть жизни видевшие одно и то же: чадные трактирные комнаты, столики, пьяных, — глаза были безотрадные, опустошенные, как осенние овраги.
Такие глаза встречаются у людей, годами сидящих в тюрьме.
Такие же, вероятно, были у алхимиков.
Иногда посетители «Саратова» видели Суворова не таким, каким он бывал всегда.
Входил он в зал не томно-танцующей походкою, а порывистою, немного бесшабашною. Здороваясь, не благословлял, а попросту кивал головою или даже подавал руку. У некоторых столов останавливался, разговаривал, весело смеясь. Вертелся на беспокойных ногах, то и дело откидывал то одну, то другую полу поддевки.
И игру начинал не сразу, «с подсчета», как постоянно, а усаживался на стуле плотно и решительно, наклонял голову над баяном и долго, задумчиво смотрел в пол.
Потом начинал тихо наигрывать что-то.
Звуки всплывали, задумчивые. Вздыхали басы, тоже словно думая, вспоминая давнее, забытое.
Звуки — не полные, отрывистые, смутные, казалось, искали что-то потерянное и не могли найти.
Наконец Суворов встряхивал желтыми, подстриженными в кружок, волосами, укреплял на коленях баян.
Начиналась настоящая игра.
Оживлялись сидящие за столами, топали в такт, поднимали вверх стаканы. Кто-то пел сиплым, немолодым голосом:
— Женя! «Уж ты, сад!..» Сыграй. «Уж ты, сад!..»
— Соколовскую тройку!
И Женя играл. И пели во всех концах зала.
В перерывах Суворов опять толкался у столов, размахивая полами поддевки, беспрерывно смеялся.
Пьяные старики лезли к нему со стаканами, говорили растроганно, по-пьяному кривя рты:
— Женя! Ми-лай! Хорошие песни знаешь, старинные!
Суворов откидывал полу, мелко смеялся:
— Еще жива старая гвардия, а? Елочки зеленые!
В такие дни Суворова любили. Он становился доступным, душевным. Пил с кем попало, принимал угощения за заказанную игру, тогда как в другое время брал «сухим», то есть деньгами или же нераскупоренными бутылками пива, которое сдавал, со скидкою, обратно, в буфет.
В такие дни и хозяин «Саратова», Иван Захарыч Лодочников, седой человек с черными молодыми глазами, ходил легко, возбужденно, самодовольно потирая руки и ласково глядя на Суворова.
Иван Захарыч знал, что посетителей в дни суворовского запоя ходит больше, чем обыкновенно, что Суворов играет почти без передышки, и заработанные деньги обязательно оставит в его, лодочниковском, буфете.
Ночью, после закрытия «Саратова», Суворова увозили куда-нибудь играть.
В такие дни только один человек страдал и боялся за него. Это — тетя Паша.
Работа валилась у нее из рук. Целыми днями она теплила лампадки в своей и суворовской комнатах.
А по ночам видела страшные сны: Суворова убивают грабители, раздевают, забирают гармонию.
Как-то на пасхальной неделе Суворов, скуки ради, перечитывал тетрадь, озаглавленную «Различные мысли и сочинения Евгения Никаноровича Суворова, составленные в минуту жизни трудную, а также в часы досуга».
Дойдя до любимого стихотворения «Течение моей жизни», он закрыл дверь на задвижку и, стоя перед зеркалом, начал читать вслух:
Артистически раскланялся перед зеркалом, приложив тетрадь к груди. Отыскал еще стихотворение «Миноры любви» и, томно закрыв глаза, с чувством прочел первую строчку:
Стук в дверь заставил его прервать чтение. Поспешно спрятал тетрадь в ящик комода.
Застучали громче, нетерпеливее.
— Секунду терпения!
Суворов оправил на комоде кружевную салфетку, потом уже отворил дверь.
Гостями оказались старый знакомый Чайкин, бывший плясун хора песенников Травкина, и какой-то мальчуган.
— Павлуша, друг! Сколько лет, сколько зим! — воскликнул Суворов, целуясь с приятелем.
Чайкин снял фуражку, вытер платком лысину, обвел глазами комнату: