— Да ничего подобного. Понимаете ли нет, я говорю, спор на почве… Ну, одним словом, относительно формы. То есть какую, значит, форму имеют юрисконсульты. Значок, например, какой на фуражке, понимаете ли нет, — закончил Роман Романыч, еще более смущаясь.
Клиент плотно сжал губы и опять поднял бровь и плечо:
— Форма? Шляпу — видите? Пальто — видите? Что? Ну, так вот это моя форма.
Роман Романыч почти с испугом взглянул на клиента, затем перевел глаза на мокрую, с уныло поникшими полями шляпу и на потертое демисезонное пальто и, окончательно теряясь, прошептал:
— Значит… так.
Клиент пристально посмотрел на растерянное лицо Романа Романыча и, вздохнув, сказал:
— Значит.
А на следующий день после разговора с клиентом Роман Романыч уже стоял в шапочном магазине перед большим зеркалом.
На голове его была фуражка с голубыми кантами и значком в виде скрещенных молота и кирки.
Сердце Романа Романыча сладко ныло.
Случалось, правда довольно редко, что Роман Романыч загуливал с приятелями.
И если при этом выпивал больше, чем ему надо, то принимался чересчур беззастенчиво говорить о своих природных качествах: о красоте и безукоризненном голосе.
— Ни для кого из вас, друзья, не секрет, — говорил Роман Романыч, обводя собеседников снисходительно-ласковым взглядом, — что я, так сказать, форменный красавец. Прямо, понимаете ли нет, — приторно красив. А из этого само собой вытекает, что я могу иметь колоссальный успех у особ женского рода, будьте ласковы.
Возражений Роман Романыч не встречал, так как обычно беседовал на подобные темы с людьми, пьющими за его счет, а к тому же в его словах имелась некоторая доля правды.
Именно: наружность Романа Романыча была не лишена привлекательности.
Роскошные волосы, нежно-розовое, почти юношеское для его тридцати трех лет лицо, стройная и крепкая, хотя и не крупная фигура, приобретенная в работе эластичность движений — все это могло нравиться женщинам с невзыскательным вкусом.
Говоря о другом своем качестве — безукоризненном голосе, — Роман Романыч неизменно жаловался на судьбу, клял свое ремесло.
— Окончи я, понимаете ли нет, гимназию или по крайней мере среднее заведение, я давным-давно гремел бы где-нибудь в итальянской опере, а тут, понимаете ли нет, — знай вози бритвою по адамке да прыщавые физиономии освежай одеколоном.
На это также не имелось возражений, ибо Роман Романыч слыл среди приятелей за отменного певца.
И действительно, голос имел хотя и не какой-нибудь особенный, но довольно-таки приятный: тоже — юношеский, нежно-серебряный, волнующий.
Для домашнего пения, во всяком случае, неплохой.
Петь Роман Романыч любил. И поэтому частенько приглашал к себе Алексея с гитарой и старого знакомого, тоже владельца парикмахерской, Иуду Кузьмича Моторина.
Роман Романыч и Иуда Моторин пели, а Алексей подыгрывал на гитаре.
Иуда Кузьмич Моторин был пожилой, высокого роста мужчина, с английским пробором и небольшими пушистыми бакенами. Одевался он по моде и со вкусом и вид имел в высшей степени солидный и величественный.
Но стоило Иуде Кузьмичу раскрыть рот — впечатление у всех моментально менялось.
Дело в том, что Иуда Кузьмич всегда говорил или что-нибудь совершенно бессмысленное, или в лучшем случае — до тошноты пошлое.
Серьезных разговоров не только с самим Иудою Кузьмичом, но и ни с кем в его присутствии вести было невозможно, так как Иуда Кузьмич, прицепляясь к самым обыкновенным словам, прерывал говорившего совершенно нелепыми фразами.
Достаточно было кому-нибудь произнести самое обыденное и общепринятое «в чем дело?», как Иуда Моторин выпаливал: «Дело было не летом, а в деревне».
И, зажмурив глаза, оскалив крепко сжатые зубы, долго трясся от мучительного, похожего на плач смеха; потом, утирая слезы, облегченно вздыхал:
— Фу-у… Спаса нет.
На приветствие «здравствуйте» Иуда Кузьмич отвечал: «Барствуйте». На «до свидания» — «Не забудь мои страдания».
И гоготал долго и мучительно, точно плакал, и наконец заключал свой тяжелый смех обязательным «Спаса нет».
Иуда Моторин любил детей и обыкновенно рассказывал им сказки в таком роде:
«Жили-были старик со старухой у самого синего моря, стало быть, на Фонтанке, на Васильевском славном острове. У них не было детей, а третий сын был дурак и звали его, понятно, Матреной. Был он писаный красавец: ростом — великан, без вершка — аршин с шапкою; круглолицый, что петух; белый, как голенище; кудрявый, что солома; правым глазом не видел, а левого вовсе не было…»
И так далее, вся сказка — нелепость на нелепости.
Смеялся при этом Иуда Моторин больше, чем самые смешливые дети.
Впрочем, смеялся он по всякому поводу, а также и без повода.
Мог смеяться, глядя на газетчика, мороженщика, на горбатого урода и на красавицу, на мчавшийся трамвай и на недвижный монумент.
На всякое явление и событие Иуда Кузьмич первым долгом реагировал смехом.
Когда опускали в могилу его горячо любимую жену, могильщик, случайно оступясь, чуть не свалился в яму.
Убитый горем Иуда Кузьмич, за секунду до этого плакавший навзрыд, не утерпел и бросил по адресу неловкого могильщика: