– Нет, Николай Федорович, не взял меня Голубинцев в полк. Говорит, ему донской казак нужен, а не Хивинский. Шучу… Я сам к начштаба пошел, к господину Семилетову. Думал по крайней своей наивности организовать инженерную роту, все-таки по специальности. Где там! Объяснили, что я теперь не поручик, а подъесаул – и заставили совсем иной отряд формировать. На деревянных лошадках… Жаль, хотелось среди Зуавов остаться. Там, в полку, наших, мало осталось, нагнали целую тысячу желторотиков, взводными подпоручиков поставили, Иловайскому роту дали, а нашего Згривца хотели сразу к Голубинцеву заместителем. Еле отбился, на 1-й батальон пошел, замом нового полковника сделали – который в поезд вместе с Ольгой Станиславовной сел. А «Сюзанну» забрали, в вагонных мастерских она сейчас. Успеют – сделают из нее целый бронепоезд. Господин Мионковский – заместитель командира артдивизиона, про отца Серафима ничего не скажу, не знаю… Но это все, Николай Федорович, лирика, почти Игорь Северянин, а у меня вот что из головы не идет. Вы представляете себе цистерну? Не слишком большую, чтобы в кузов обычного грузового авто вмещалась? А еще лучше – сразу на колесах…
– Парсуну с ихней рожи снимают, – усмехнулся незнакомый мне сотник, кивая в сторону атаманской приемной. – Для гиштории.
Мы с Чернецовым переглянулись. Василий скривился, скользнул рукой по кобуре… Вздохнул. Комментариев не требовалось. Каледин закрылся в кабинете с руководством Круга, судьбу Тихого Дона обсуждает, а тем временем…
– Пар-суна, – задумчиво повторил Чернецов. – Па-трет.
«Патрет» обнаружился в огромном кресле у самого окна. «Патрет» и сам был немал, и ростом, и статью – и помянутой «рожей». Небрит, обвешан оружием, затянут в кожаную тужурку, на правом сапоге – огромная латка. Типаж! Бородатый толстячок, пристроившийся напротив с большим листом белого ватмана, священнодействовал, не опуская карандаша. «Патрет» поглядывал на него искоса, но не возражал. Для гиштории!
Я присмотрелся. Нет, не Стенька Разин. Просто здоровенный Брундуляк в комиссарском прикиде. Не иначе, из театрального реквизита позаимствовал. И тужурка сидит криво, и кобура на поясе кажется бутафорской.
…И усики какие-то несерьезные. Шикльгрубер, блин!
Нас «патрет» не заметил. Ответственное дело – входить в гишторию. Даже не почешешься!
– Господин Репин! – Василий вежливо улыбнулся художнику. – Мы вас, извините, потревожим.
– Я – не Репин, – растерянно проговорил толстячок, отступая к стене. – Я – Кудин, Леонид Кудин, сотрудник «Донской…»
Осекся. Умолк.
– Чернецов…
Голос, прозвучавший из кресла, оказался самым обычным – не ревом, не хрипом. Кажется, «патрет» даже слегка пуганулся. Впрочем, уже не «патрет». Навстречу нам с шумом поднимался сам Председатель Донского Революционного Комитета Федор Григорьевич…
– Подтёлков, – бесцветным голосом констатировал Василий.
Шагнули вперед – разом, не сговариваясь. Стали лицом к лицу. Замерли. Кобура на поясе бывшего подхорунжего уже не казалась бутафорской – как и «кольт» на боку ушастого. Правая рука Чернецова еле заметно дернулась… Опустилась.
Молчали. Смотрели друг другу в глаза. Секунда, другая… пятая – медленные, тяжелые, звенящие. Ни слова, ни вздоха. И вдруг я понял: оба видят что-то совсем иное: серое небо, покрытое квадратами и ромбами, окровавленный снег, брошенное наземь изрубленное тело, узкий клинок, раз за разом ударяющий в свежее мясо. «Так его, золотопогонника, пластай в кровину мать!»
…И свинцовые кони на кевларовых пастбищах…
Они видели – и не могли понять. Мгновения катились дальше, ускоряясь, улетая с легким шелестом в бесконечный броуновский рой Вечности, в самую ее сердцевину, в кипящий Мальмстрим моего совершенного Мира – изменившегося, но не забывшего…
Наконец, побледневшие губы Чернецова дрогнули:
– Ты, Подтелков, не здесь переговоры веди.
Отступил на шаг, резко выдохнул. Дернул губы улыбкой:
– Ты со мной разговаривай. С моей дивизией!
– Так хуч с тобой, Василий Михалыч!
Подтёлков тоже ухмыльнулся – во весь зубастый рот. Он не боялся. Он уже убил своего врага – на кровавом снегу, под покрытым квадратами и ромбами небом.
– Все одно, наш верх ныне. А условия такие будут. Власть Донревкому передается. И ценности все, что банках, и оружие, и огнеприпасы…
Краем глаза я заметил, что забытый всеми Не-Репин вновь принялся за работу. Карандаш так и летал над ватманом, вверх вниз, влево-вправо… Гиштория!
– Добровольческая которая армия – интерви… интерну… В общем, под замок и за решетку. А за то Дону нашему советскому – полная свобода и праздник всех трудящихся. Да только не для тебя, Василий Михалыч. Кончились твои праздники!..
Я ждал, что Кибальчиш не выдержит, закричит, но ушастый не дрогнул лицом. Лишь тонкие, потерявшие цвет, губы шевельнулись:
– Подтёлков! Ты же казак, настоящий, коренной, из Усть-Медведицкой. Не губи Дон! В Бога не веришь – мать с отцом вспомни!.. И учти: в следующий встретимся – убью. Я не пугаю, подхорунжий, предупреждаю просто.
Подтёлков отшатнулся, дернул небритой щекой, но внезапно расхохотался – гулко, раскатисто: