В помещении было темно, сыро, пахло чем-то прокисшим и тухлым. Кроме переднего угла, где стоял стол с обедающими за ним людьми, все остальные были заняты кроватями, корзинами, подушками. На полу валялся пьяный, оборванный мужчина, на нем, взвизгивая, сидела верхом двухлетняя девочка, а вокруг бегали два мальчика, чумазые, босые, без штанов. Около печки возилась с посудой кривая женщина, несуразно толстая, в засаленном фартуке. Девица лет семнадцати, нагнувшись над корытом с горячей водой, намыливала себе голову. Против окна уродливо-горбатый слесарь починял старые, ржавые замки.
Все удивленно уставились на офицера, а он, впервые увидев обитателей подвала, вдохнув отравленный воздух, брезгливо поморщился.
— Где здесь булочница? — поздоровавшись, спросил Шварц, чувствуя какую-то неловкость.
— Какую вам: Петровну или Маньку? — переспросила его кривая женщина.
— Старуху, больную!
— Эта здесь.
Кривая подошла к одной кровати, раздвинула ситцевую занавеску и, толкая рукой в постель, сказала:
— Петровна, к тебе пришли…
Под грудою лохмотьев что-то зашевелилось, а потом высунулась наружу растрепанная седая голова старухи. Лицо было худое, мертвенно-желтое, черные, помутневшие глаза слезились. Шевеля синими губами, точно собираясь что-то сказать, она недоуменно смотрела на офицера.
Шварц хотел учинить форменный допрос, но, смутившись и покраснев, слабо проговорил:
— Извините… как вас… Супу вам матрос принес…
Старуха молча таращила глаза.
Офицер вынул из кармана рубль и, сунув больной, направился к двери.
— Спасибо, родимый, — услышал он хриплый голос.
— Выгружайся скорее и выходи, — сказал Шварц матросу и вышел на двор. От непривычки к дурному воздуху его мутило.
Круглов, опорожнив котелок и карманы, последовал за ним. Радуясь, он благодарно смотрел на офицера, а тот, выйдя на улицу, заговорил просто:
— За доброту твою — хвалю. Молодец!
— Рад стараться, ваше высокобродье!
Офицер сделал серьезное лицо.
— Подожди стараться! Слушай дальше! А за то, что нарушил закон…
Он затруднялся, какое наказание применить к провинившемуся. Нужно бы покарать матроса надлежащим порядком, но ему, точно тяжелый, несуразный сон, мерещилась уродливая, затхлая жизнь подвала и одинокая, забытая богом и людьми старуха. Совесть офицера смутилась, а вместе с нею поколебалась всегдашняя твердость и уверенность.
— Да, вот как… — идя рядом с матросом, удивлялся он сам себе.
Простить матроса совсем он тоже не мог: против этого протестовало все его существо.
— Э, черт возьми! — досадливо выругался он, а Круглов, не расслыхав, спросил:
— Чего изволите, ваше высокобродье?
— А вот что изволю… За нарушение закона ты должен… должен…
И опять не поворачивался язык произнести нужные строгие слова. Мозг озарился мыслью, что, быть может, во всем мире нашелся один лишь человек, этот нескладный матрос, который пожалел старуху, умирающую в чужом доме, среди чужих людей.
Круглов робко косился на офицера, не понимая его волнения.
На дворе экипажа, против канцелярии, Шварц, все еще колеблясь, приказал идти матросу в роту и, когда тот отошел от него, крикнул вслед:
— Слушай! На двое суток в карцер пойдешь!
— Есть, ваше высокобродье! — бойко ответил матрос.
Они разошлись оба довольные.
— ШАЛЫЙ —
I
После обеда в сопровождении квартирмейстера явился он на канонерскую лодку «Залетную», стоявшую на малом рейде, и сразу же обратил на себя внимание всей команды.
Матросы только что кончили отдых и, залитые жгучими лучами весеннего солнца, перевалившего за полдень, распивали чай. В прозрачной синеве неба кое-где дремали белоснежные облака. Море, спокойное вдали, лениво плескалось и притворно ласково терлось о железо бортов судна. По рейду, разводя волну, проходили портовые буксиры, легко скользили ялики и шлюпки. Слышались гудки пароходов, выкрики людей, свистки капралов.
В ожидании старшего офицера, которому отправили препроводительный пакет, прибывший матрос, согнув в коленях ноги, опустив, как плети, длинные руки, стоял на шканцах, мрачный, неряшливо одетый в поношенное казенное платье. Был он худ, но широк костью и жилист, с плоским, как доска, смуглым лицом, на котором вместо бороды несуразно торчали два ненужных клока вьющихся волос, точно нарочно приклеенных к крупному подбородку. Голова, с которой съехала на затылок фуражка, обнажив покатый лоб, немного склонилась к правому плечу, а черные с вывороченными веками глаза, глубоко засевшие в орбитах, неподвижно глядели куда-то в сторону, широко раскрытые и мутные, точно у безумного.
Подошел старший офицер, лейтенант Филатов, сытый и аккуратный, в белом кителе и до блеска начищенных черных ботинках.
— Что за чучело такое?
Матрос передвинул ноги, поднял правую руку к фуражке и, отдавая честь, молча уставился на старшего офицера, а тот, заглядывая в бумагу, начал спрашивать:
— Как фамилия?
— Матвей Зудин, — лениво цедил сквозь зубы матрос.
— В тюрьме сидел?
— Так точно, ваше бродье.
— За что?
— Не могу знать.
— Э, да ты, я вижу, гусь лапчатый…
— Никак нет — я матрос Зудин.
— Молчать!
Филатов пытливо заглянул матросу в глаза и отступил шаг назад.