— Ты что ходишь? — спрашивали его матросы.
Он не отвечал, продолжая ходить, как лунатик.
Своим поведением, мрачным видом, внушавшим людям непонятный страх, своею постоянной замкнутостью, скрывавшей его прошлое, он заинтриговал матросов, возбуждая у них интерес к себе. О нем спорили, гадали, но никто не мог проникнуть в темные недра его души.
В одном лишь соглашались все:
— Он не только чужого, а даже родную мать может зарезать и не дрогнет…
Обратились к авторитету фельдшера, к молодому щеголеватому человеку с рыжими пейсиками на висках.
— Скажите на милость, как понять матроса Зудина?
Тот, подбоченившись, приподняв брови, начал говорить долго и пространно о душевнобольных, пересыпая свою речь непонятными медицинскими словами, и наконец закончил:
— Проще сказать — шалый он.
— Вот это верно, — подхватили матросы. — Так бы прямо и сказали. А то путали, путали…
— А не опасный он? — справились у фельдшера более робкие из них.
— Нет, нисколько.
С тех пор матроса Зудина стали прозывать Шалым.
В ближайшее воскресенье, в прекрасный солнечный день, когда очередное отделение команды готовилось «гулять на берег», Шалый явился в каюту старшего офицера, заградив собою весь квадрат открытых дверей.
— Ты зачем сюда? — строго спросил Филатов.
— Отпустите в город, — не поднимая головы, процедил Шалый.
— Не могу…
— Почему?
— Потому что ты…
Старший офицер вскочил со стула, сразу замолчал и попятился назад, в угол каюты, точно толкаемый невидимой силой, а на него из глубоких орбит, окруженных синяками, мрачно уставилась пара темных глаз. Он впервые увидел лицо Шалого, не по годам изношенное, измученное, с крупной трагической складкой поперек лба, и, чувствуя страх, смешанный с жалостью, к этому несчастному человеку, заговорил снисходительно:
— Хорошо, хорошо, иди в город…
Шалый продолжал стоять, точно ничего не понимая.
— Говорят тебе, иди! Отпускаю я тебя, понимаешь? — возвысив голос, закричал Филатов, точно перед ним стоял глухой.
Шалый молча повернулся и медленно зашагал от каюты.
— Черт знает что такое! — посмотрев ему вслед, рассердился старший офицер на самого себя. — Напрасно отпустил…
А в городе в этот же день с Шалым встретился боцман, который, немного подвыпив, быстро шел по тротуару на рынок, часто поглядывая по сторонам, чтобы не пропустить офицеров без отдания чести. Два противника почти столкнулись нос с носом и на минуту остановились, точно в раздумье.
— Ну? — подавленно произнес Задвижкин.
— Что ну? — спросил Шалый, мотнув головою.
И опять, как и при первой встрече с этим матросом, страшно стало боцману, опять в его душу закрался холодный ужас. Повернувшись, он проворно зашагал на другую сторону улицы, отчаянно ругаясь и часто оглядываясь, точно боясь погони.
На следующий день старший офицер, позвав к себе боцмана, спросил:
— Ну, как этот идиот, Зудин, исправляется?
Боцману стыдно было признаться в своем бессилии, еще больше — в своей трусости, которой он — решительный и храбрый — никогда не знал за собою.
— Будьте спокойны, ваше высокоблагородие, — мы из быка сделаем матроса.
— А как обязанности он свои выполняет?
— Великолепно, ваше высокоблагородие! — невольно уже врал боцман дальше.
Старший офицер, удовлетворенный таким ответом, на этом успокоился.
III
«Залетная», выкрашенная в белый цвет, чисто вымытая, отправилась наконец в свой дальний путь.
Проходили дни за днями, однообразные, похожие один на другой, беспрестанно работала машина, двигая лодку вперед — во Владивосток. Стояла хорошая солнечная погода, лишь изредка омрачавшаяся тучами, с короткими налетами ветра, точно дразнившего море. Давно уже скрылись берега с золотистыми песками, с постройками городов, с зелеными рощами, с пышными садами, и все шире, чаруя человеческий глаз, развертывалось море, а над ним, богато разбрасывая горячие лучи летнего солнца, прозрачно-голубым куполом висело ясное небо. Среди пустынного простора приятно было встретиться с каким-нибудь другим кораблем, обменяться, подняв флаги, приветствиями и разойтись в разные стороны, растаивая в синеющей дали.
Для команды теперь было меньше работы, она больше отдыхала, поправлялась, наливаясь здоровым соком. Свежее стали лица матросов, чаще слышался смех, а по вечерам, после ужина, на баке у всегда горящего фитиля раздавались залихватские песни. Боцман, раньше державший в страхе всю команду, не знавший себе удержа в издевательствах над ней, по мере того как «Залетная» все дальше уходила от отечественных вод, становился добрее, заменяя прежнюю ругань шутками.
— Петров! — внезапно в присутствии команды обращался он к знакомому матросу, стараясь придать себе начальнический вид.
— Чего извольте, господин боцман? — отзывался тот.
— Это я так, чтобы не забыть, как звать тебя…
Матросы смеялись.
Они прекрасно понимали, почему боцман стал относиться к ним лучше, он боялся Шалого, всюду следившего за ним своими страшными глазами, — и старались еще больше запугать его, постоянно докладывая:
— Эх, Трифон Степанович, несдобровать вам…
— То есть как это? — встрепенувшись, спрашивал боцман.