Васильев некоторое время продолжал смотреть на убитого, потом невесело улыбнулся и передал Лихунову наган и шашку в затертых кожаных ножнах.
– Тимофеев! Хромченко! – подозвал двух канониров Лихунов. – Арестованного препроводить в здание вокзала и стеречь до отправки. Выполняйте!
Канониры, ни разу не выполнявшие подобных приказаний, робко двинулись к тяжело дышащему, но по-прежнему улыбающемуся Васильеву, неловко извлекая на ходу из ножен свои шашки и беря их наголо.
– Э-эх, капитан! – осуждающе покачал головой Васильев. – За что под арест? Или жука навозного пожалел? – и плюнул на землю.
– Ведите! – скомандовал Лихунов, и Васильев, не дожидаясь, когда его подтолкнут конвойные, быстро зашагал ко входу в вокзал.
Потом Лихунов видел, как в сопровождении своих конвоиров уносили австрийцы тело убитого товарища. «Закопают, наверно, где-нибудь у дороги…» – равнодушно думал Лихунов, а потом подали поезд с платформы под орудия, и в суматохе погрузки почти позабыл он и страшную смерть Залесского, грязный таз, его вздымающийся живот, рычащего Васильева и насмерть перепуганного австрийца, предчувствующего, наверно, что живет последние минуты. Теперь лишь одна необходимость – выполнить как можно лучше.
– А ты их благородие не защищай! – горячо возразил ему кто-то. – Он тому австрияку и слова сказать не дал, и оправдаться не позволил! А все почему? Да потому, что не желал в нем человека видеть. Но ведь тот пленный, хоть и неприятель, да ить бывший! Бывший! – повторил говорящий со значением. – Вот когда в атаку идешь – другое дело. Я вот в пехоте прежде служил… Бывало, бежишь, бежишь, ума у тебя при беге совсем не стало, весь ты в ноги ушел, в руки, что винтовку держат. Случалось, и глаза закроешь даже. И в голове одно – только бы добежать, только бы добежать до ихних окопов. Там, думаешь, и придет конец муки этой адской. Рядом с тобой побитые валяются, кровь их на тебя брызжет, крики, стоны, а ты ничего не замечаешь и только орешь, и не «ура!» даже, а что-то звериное, совсем непонятное – то ли самого себя взбодрить этим хочешь – вон какой я страшный, – то ли их напугать. И вот добежал наконец. Думал, от напряга жила какая порвется, ниточка лопнет, на которой душа твоя держится, от страха ум помутится, когда из окопа вылезал да до ихней траншеи бежал, – ан нет! Увидел евонный мундир, и тут он для тебя четче мишени учебной является. Стреляешь верно, редко, – когда промахнешься. А потом и штыком колоть пошел. Да так колешь, чтобы поверней было. Рассчитываешь, чтобы врага верней проколоть да штык не погнуть о кости. Мозг
– А ну, а ну! Потяни еще, потяни! Пошла, пошла! Р-р-р-аз! Так ее, в середку мать! Поехала! Поехала!
И никто не слышал, как щелкал сухой, забористой трелью горластый соловей на росшем близ станции вязе.
Застучал, заухал паровоз. Тяжелый состав уже в полной темноте, глубокой ночью отвалил от нелепого готического вокзала. Скорость набирал тяжко, долго. Проголодавшиеся канониры, бомбардиры деловито шуршали своими мешками. По вагону с постланной на полу соломой пополз грубый, щекочущий ноздри запах простой крестьянской пищи, послышались приглушенные разговоры уставших на погрузке орудий людей. Лихунов сидел в углу вагона третьего класса, у самых дверей. Напротив спал Кривицкий. От него сильно пахло «Вислинским плесом», а рядовые, закусывая, говорили:
– Да, не дело их благородие сегодня учинил. Не дело.
– Чаво, не дело? – жуя, спрашивал другой.
– Да разве ж так можно? Хлоп – и не стало человека. Нешто по-божески енто?
– И-и-и, такой уж у них манер разговаривать заведен, у ахфицеров. Чуть не так – сразу в зубы тычут али из револьверта.
В разговор вмешался чей-то грубый, беззастенчивый бас:
– Хярню несете, савраски! Или не слышали, что австряк тот полковника нашего отравой какой-то сморил. За то его их благородие и расчел!
да чрез одинаковое место на свет рожены. А как начнем мы пленных без суда стрелять направо да налево – Господь к нам за это милостив не будет. Их благородие не по-людски поступил, это факт. Не по-русски. Не разобрался даже.