«В лагере, как и на форту, немцы устроили целую систему шпионажа и пропаганды. Видную роль при пропаганде играли немцы-переводчики и подставные пленные, агенты немецкого правительства, обнаруживавшие нередко полное незнание не только офицерского, но и солдатского быта. Являлись субъекты с пятью Георгиями, с аксельбантами на левом плече и так далее. Революционной литературой положительно заваливали. Проповедовали автономию окраин под немецким протекторатом и так далее. Для совращения соблазняли и лучшими лагерями для инородцев, и запугивали переводом в солдатские лагери прапорщиков, произведенных из нижних чинов. Сделан был ряд попыток издавать газету, носившую резкую тенденцию подрыва дисциплины и восстановления младших против старших. К сожалению, я не могу предать гласности подробности о шпионаже из страха повредить лицам, оставшимся в плену, или даже подвергнуть их жизнь и здоровье опасности, так как немцы ведь не стесняются в средствах для внесения смуты в среду русских и для достижения своих целей. Замечу только, что большинство пленных с негодованием отвергает всякие немецкие поползновения сбить их с пути и свято чтить присягу. Постоянный нравственный гнет вызывает попытки офицеров к побегу. Несмотря на проволочные заграждения, запоры, часовых и полицейских собак, редкая неделя проходила без того, чтобы немцы не обнаруживали новых готовящихся подкопов или чтобы несколько человек не пытались бежать или не убегали».
А через день после разговора с Тимашевым в лагерном театрике было представление пьесы, сыгранной военнопленными. Играли что-то из Островского, и спектакль собрал многих, потому что заставлял людей позабыть реальность, обидную и некрасивую. Но Лихунову спектакль не понравился, и скорей не потому, что он замечал неловкости любительской постановки, но оттого, напротив, что зрение почти отказывало ему, и не было смысла занимать место, когда желающие теснились у дверей. Встал и вышел.
В бараке было пусто – представление похитило всех обитателей. Он вошел в свою комнату и поначалу не увидел ничего, но лишь услышал чье-то прерывистое дыхание, как будто кто-то большой и грузный задыхался от быстрой ходьбы или бега. И чье-то тонкое, жалкое поскуливание вторило этому хрипению-дыханию. Он посмотрел туда, откуда доносились звуки, – что-то непонятное, но безобразное, – он это понял сразу, – происходило там, в углу между кроватей. Плохо видящий глаз его различил наконец чью-то спину над чьей-то другой спиной. Первая спина колыхалась, и что-то смрадно-отталкивающее, звериное, неопрятное было в этом движении. Хрипение становилось все громче, и делалось громче молящее жалобное поскуливание, но вдруг все прекратилось, и два лица, обезображенные ужасом, стыдом и сожалением, повернулись к Лихунову. «Зачем я здесь? Зачем?» – только и успел подумать Лихунов, а мимо него, закрывая лицо руками, уже пробегал Вася Жемчугов – Лихунов его узнал. А он все стоял и смотрел в тот угол. Мимо него прошел капитан Храп, оправлявший на ходу одежду, со страшной, дикой ненавистью он посмотрел в лицо Лихунову и прошипел:
– Что встал… дур-рак! Не мог за дверью, что ли, постоять?
И вышел. Лихунов, качаясь, прошел к своей кровати и в изнеможении опустился на нее.
А перед вечерней поверкой подошел к нему Вася Жемчугов. С вкрадчивой мольбой потерявшего надежду нищего, зашептал:
– Константин Николаевич, ради Бога… прошу вас… не рассказывайте никому… никому! Это такой человек! Если бы вы знали… страшный, страшный человек! Он меня принудил! Грозил! Ну, вы обещаете мне?! Стыдно как!
В голубых глазах Васеньки была даже не просьба, – ужас, поломавший все его сознание, выбрался наружу в исковерканных чертах лица, перекошенного, дрожащего и очень бледного. Лихунову мучительно неприятно было стоять рядом с Васенькой, а просьба его, неуместная, удесятерявшая вину этого молодого, надломленного какой-то душевной болезнью человека, делала его присутствие совершенно невозможным. Лихунов вдруг почувствовал приступ тошноты и какой-то дикой злобы к этому юноше, не сказал ни слова и поспешно отошел в сторону.