На вечерней поверке немецкий фельдфебель, обычно проводивший ее, сильно коверкая, будто издеваясь, имена и фамилии офицеров, к огромному своему удовольствию, всеми замеченному, не обнаружил в строю «Васили Шемтшугофф». Фельдфебель тут же пообещал продолжение поверки до самого утра, если отсутствующий не будет поставлен в строй через пять минут. Офицеры, проклиная и фельдфебеля, и Васю, пошли на поиски и очень скоро юношу нашли, потому что кто-то предположил, что у прапорщика расстроился желудок. Да, его действительно нашли в уборной – Васенька Жемчугов, обернув предварительно свою тонкую шею полотенцем и взгромоздившись на стульчак, петлю завязал на балке, проходившей под самым потолком. Два офицера отвязали еще теплого Васю и понесли его мимо остолбеневших, пораженных этой неожиданной, жалкой смертью офицеров, которые снимали фуражки и крестились. И никто, кроме Лихунова, едва сдерживавшего задвигавшиеся в груди рыдания, и еще одного человека, не могли понять, зачем нужно было лишать себя жизни этому очень молодому и жизнелюбивому человеку. Тело Васеньки принесли на место проведения поверки, положили на землю там, где он стоял обыкновенно, фельдфебель удовлетворенно кивнул, посмотрел в книгу, громко прочел: «Васили Шемтшугофф», и поверка благополучно была доведена до конца. А открытые глаза покойника смотрели прямо в небо, а на прикушенных губах горела длинная строка слепого грека:
Смерть Васеньки Жемчугова что-то перевернула в душе у Лихунова. Во-первых, он нещадно судил себя за то, что не сумел ответить вовремя молодому человеку и заверить его в том, что никому не скажет об увиденном. Понятно, он и не собирался говорить, но следовало заверить в этом юношу, потому что было видно, как он возбужден. И вот за это Лихунов себя винил нещадно. Но потом в сознании всплыло и другое: виноват во всем этот лагерь, война, поставившие людей в совершенно дикие, неестественные условия, и ненависть к лагерю, к плену пронзила Лихунова сейчас, как никогда прежде, и он решил, что, несмотря на обещание германцев отправить его в Россию, несмотря на сомнения в успехе предприятия, он воспользуется предложением Тимошева и побежит…
Вечером накануне побега он сообщил о своем намерении поручику, и тот лишь кивнул и крепко стиснул его руку. Спешно собрал кое-какие вещи, не раздеваясь, лег на койку. Назначено было на два часа, и прекрасный швейцарский хронометр, подаренный Машей, лежал рядом с ним на подушке. Время текло страшно медленно. Лихунов ждал той минуты, когда поднимется Тимашев и даст ему знак, три раза тихо кашлянув. Вот на самом деле кто-то встал с постели и даже пошел к нему, нагибается над ним. Тимашев? Нет, бритый могучий череп Храпа огромным белым яйцом обрисовался в полумраке. Даже в темноте увидел Лихунов, как много ненависти в его глазах и в перекошенных губах. Попытался подняться, но тяжелая рука удержала его.
– Лежать! Никуда не пойдешь! – прошептал Храп, обдавая лицо Лихунова горячим, затхлым запахом. – Я вместо тебя, а вдвоем нам тесно будет. Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу!
И вдруг огромные, могучие руки Храпа, словно не повинуясь хозяину, медленно легли на горло Лихунова, который тут же вцепился в эти руки и попытался их оторвать, но большие пальцы жестких, как дерево, кистей Храпа уже впились в кадык, и горловые хрящи пошли назад, к позвонку, прекращая дыхание, помутняя сознание и волю. Вскоре Лихунов уже не чувствовал боли, а только слышал какую-то прекрасную, величественную музыку. Он не слышал, как к его постели подошел Тимашев, а Храп, успев убрать руки с его горла, показал на него поручику и сообщил, что пытался будить, но сон такой крепкий, что нет никакой надежды разбудить, и следует идти без Лихунова. Тимашев кивнул, и две фигуры с мешками за спинами двинулись в сторону дверей.
Лихунов пробудился оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо и хлопал по щеке.
– Встать! Встать! – донеслось до его помутненного сознания. – Почему лежать?! Все выходи из барак!! – кричал ему фельдфебель, проводивший поверку, который одной рукой тряс Лихунова, а другой подносил к уху часы, что поднял с подушки.
Лихунов с трудом раскрыл глаза и увидел, что в комнате, кроме него и немца, никого нет. Он почувствовал боль в горле и вдруг вспомнил ночь, то, как его душил Храп.
– Встать! Встать! Выходить! Выходить! – не говорил, а кричал фельдфебель, не переставая разглядывать часы, которые все же не решился положить себе в карман, а небрежно кинул на постель. – Выходить смотреть концерт, концерт! – с идиотской усмешкой сказал фельдфебель и показал на дверь. – Вас всех будут смешить! – и рассмеялся совсем по-дурацки.