Шпора у меня нескладно звякнула. Обернулся он ко мне. А глаза ясные-ясные. И такая в глазах радость, точно огромный новый мир раскрылся перед ним. Улыбнулся виновато.
— Музыка, — говорит, — почище баяна…
Ну что вам сказать? Пришлось в скором времени из того села уезжать. Не мог Вася с инструментом расстаться. Баян забросил. У пианино чуть не спит.
И упросил он меня взять пианино с собой… Вам смешно? Да, может быть, тут и смешное есть. Однако… взяли мы пианино, приспособили на розвальни. Привязали, и — в путь.
И радость в отряде была! Даже сказать странно. На привалах Вася концерты давал. Мелодий он подобрал десятки. О нотах понятия парень не имел, а вот эдаким отрядным Бетховеном оказался.
Недолго только поездили мы с этим пианино.
Мчимся мы, как-то с погоню за бандой одной.
И розвальни, где пианино, с нами. Пошли в обход банде, между сопок. Подъезжаем к богатому селу. А в селе кулаки властвуют (разведка донесла), и ждут они к себе белых. Ну, у нас в те поры шлемов не было. Не различишь издали, где белые, где красные.
И выходит нам навстречу крестный ход с попом во главе и хоругвями. Что-то церковное поют. Подъезжаем ближе. Вдруг вперерез церковному пению слышу из тыла знакомые, родные звуки — «Интернационал». Громко. Звучно. Оборачиваюсь. Смотрю — Васька Снегирев в розвальнях сидит и на пианино «Интернационал» играет.
А? Что скажете? У меня даже дух занялся. Бойцы подхватили песню. А хор церковный — врассыпную, кто куда. Только один мерзавец из обреза пальнул. Лошади понеслись. А Васькин конь с пианино — прямо к обрыву. Васька едва соскочить успел. А лошадь — в овраг. Скатилось наше пианино. Ну, конечно, в куски. Исчез в тот день Васька. На дне оврага нашли. Как у отцовской могилы стоял. Точно близкого человека схоронил. Потом махнул рукой, взял одну клавишу на память и сел на коня.
А на другой день убили Ваську. В первом же бою вынесся вперед. За пианино мстил. Да и всегда он впереди мчался. Не остерегся. Вот и убили, — задумчиво сказал комиссар.
В этом же бою был ранен и я, — помолчав, продолжая Дубов. — Мы были окружены белыми. Я ехал бок о бок с командиром. Сзади нас мчался эскадрон. Белых встретили в лоб. Впереди их скакал офицер в высокой папахе с малиновым верхом. Комэск ударил его клинком по папахе. Офицер качнулся и начал сползать с лошади.
В тот же миг я почувствовал удар в грудь и потерял сознание. Когда пришел в себя, вокруг была густая тьма. Я лежал на земле. Каждый вздох причинял невыносимую боль. Ветер засыпал меня снегом, не хватало даже сил отгрести его. Вдруг кто-то подошел, нагнулся надо мной…
Дубов остановился и глубоко вздохнул.
(Незаметно сзади к сидящим у костра подошел полковник Седых. Постоял, послушал с минуту и тут же отошел).
— Павел. Паша, — услышал я над собой чей-то голос, — ты жив?
Это был командир эскадрона.
Но я не мог ему даже ответить.
— Ну, пойдем, Паша, — сказал он. — Нет эскадрона, Павел, погиб наш эскадрон.
Он поднял меня с земли, но я не мог даже стоять.
Тогда он взял меня на руки, как ребенка, и понес, тяжело ступая по снегу…
Он нес меня долго, ничего не говоря (кажется, он тоже шагал в бреду). А я даже при желании не ног вымолвить ни слова. При каждом его шаге боль в груди усиливалась.
Потом я снова потерял сознание. Когда пришел в себя, я опять лежал на земле. Серело утро. Вдали мелькала фигура удаляющегося комэска.
«Бросил… бросил умирать!» подумал я. Снег засыпал меня, мокрой пеленой ложился на лицо. Вдруг… кто-то опять нагнулся надо мной.
— Ишь ты, — сказал командир эскадрона. — Дышишь! А я ведь думал — умер. Оставил. Ушел. Потом решил — хоть труп, а донесу. Не дам комиссарский труп волкам и шакалам! Вернулся. А ты вот дышишь.
…И мы опять пошли через степь… Мы… шагал он, а я безжизненно лежал на его плече…
— Вот и все…
Дубов встал, размял плечи, увидел внимательные, тревожные, огорченные, ждущие глаза и рассмеялся.
— Как видите, жив… Дошли. А командира эскадрона все вы знаете: комдив Андреи Васильевич Кондратов.
Все молчали. Догорал костер. И все думали о той далекой ночи.
— Ну как, товарищ Гордеев? — спросил Соколин лежавшего рядом красноармейца.
— Д-да, — мечтательно ответил Гордеев. — Вот тогда бы пожить!.. Эх, товарищ капитан, — с неожиданной страстностью закончил Гордеев, — вот бы мне в эскадрон тот!.. А теперь что?.. Картошку на кухне чистить… Хлебы печь…
Соколин нахмурился. Следовало тут же подробнее потолковать с Гордеевым. Но того вызвали на дневальство. Разговор пришлось отложить.
Досыпать последние часы Дубов и Соколин расположились близ коновязи на нескольких охапках сена.
До побудки оставалось не более двух часов. Бойцы вокруг уже спали, завернувшись в шинели, а комбат с комиссаром все еще пили горячий чай вприкуску и тихо разговаривали.
— Жизнь течет, — говорил Дубов, — жизнь течет, капитан.