Эта глава, запрещенная царской цензурой, недавно обнаружена в бумагах автора. Знаменитая историческая повесть Пушкина, частью которой является эта глава, была напечатана по-французски несколько лет назад. Тем, кто не читал ее в подлиннике или в переводе, достаточно указать, что главный ее предмет — бунт казака Пугачева при Великой Екатерине и что рассказ вымышленного Пушкиным персонажа развертывается среди событий этого кровавого происшествия, заново привлекшего теперь, благодаря нигилизму, общественное внимание.
…Перед вами развертывается картина жизни не каких-либо идеальных и эксцентрических личностей, а самых заурядных людей; вы переноситесь в обыденную массовую жизнь восемнадцатого века и видите, как эта жизнь текла день за день со всеми своими мелкими будничными интересами. Этим и отличаются исторические романы Пушкина от всех последующих изображений жизни восемнадцатого века, в которых жизнь, отстоящая от нас не более как на сто или полтораста лет, рисуется перед нами в каком-то мифическом волшебном тумане, причем изображаемым личностям придаются необыкновенно титанические размеры: все это оказываются широкие, размашистые натуры, то поражающие мир своей роскошью и необузданным мотовством и разгулом, то приводящие в ужас демоническим хищничеством, коварством и эксцентричностью своих преступлений вроде замуравливания в стены живых людей или срытия целых усадеб. Я не говорю, чтобы ничего подобного не было в 18-м веке; но отнюдь не из таких баснословных характеров и ужасов слагалась ежедневная, будничная жизнь того времени. Они были лишь выдающимися точками, исключениями из уровня ее. А чтобы понять этот уровень, следует обратиться к Пушкину. Перенесясь за сто лет назад к его «Капитанской дочке», вы отнюдь не попадаете в какой-то сказочный мир, а видите всю ту же самую жизнь, которая, катясь год за год, докатилась и до сего дня. И действительно, ведь эта жизнь все та же самая, а не другая какая, особенно в провинциальной глуши. Одно простое соображение должно внушить вам, что если и в настоящее время провинциальная глушь представляет собой мертвое царство непробудного сна и полного застоя, то сто лет тому назад она должна была быть еще однообразнее, монотоннее и неподвижнее. И действительно, вы видите перед собой в рассказе такое стоячее болото, что даже столь грозная буря, как пугачевский погром, могла покрыть поверхность этого болота лишь едва заметной зыбью. Обитатели Белогорской крепости, жившие в самом очаге бунта, в своей буколической невинности, до такой степени не знали, что делается вокруг них, что, когда бунт уже начался и герой сообщил коменданту, что он слышал в Оренбурге, будто на Белогорскую крепость собираются напасть башкиры, комендант отвечал:
— Пустяки! у нас давно ничего не слыхать. Башкиры — народ напуганный, да и киргизы проучены. Небось на нас не сунутся; а насунутся, так я такую задам острастку, что лет на десять угомоню.
И нужно было, чтобы Пугачев пришел к крепости и взял ее без малейших усилий, и лишь тогда, когда на площади воздвиглись виселицы, обитатели поняли наконец значение и ужас пугачевского бунта.
Но верх художественного совершенства по строгой, трезвой реальности, историческому безпристрастию и глубине понимания бесспорно представляет собою образ самого Пугачева. Можно смело сказать, что во всей нашей литературе другого такого Пугачева вы не найдете. Изобразить верно и в настоящем свете подобного рода личность тем труднее, чем сильнее действует она на воображение и невольно влечет художника к каким-нибудь преувеличениям. Стоило Пушкину немножко более, чем следует, перепустить густых черных красок, что было так легко сделать сообразно тому ужасу и отвращению, какое возбуждал Пугачев в современниках Пушкина, и вышел бы мелодраматический злодей, ни с чем несообразное нравственное чудовище; стоило бы от живой действительности хоть на один шаг вступить в область эффектных романтических образов, и вышло бы нечто вроде Карла Моора, образ очень красивый сам по себе, но чуждый исторической правде. Пушкин гениально избег и того и другого. Ему и Пугачева удалось свести на почву осязательной и будничной действительности. Правда, является он на сцену романа не без поэтичности: словно какой-то мифический дух грозы и бури он внезапно вырисовывается перед читателем из мутной мглы бурана, но вырисовывается вовсе не для того, чтобы сразу поразить вас, как нечто выдающееся и необыкновенное. Является он простым беглым казаком, полураздетым бродягою, только что пропившим в кабаке последний свой тулуп <…>.