«…Сейчас прибежал Иван Никитич и сказал, что вы сегодня снова зайдете. Он очень удивлен, кстати, что вы пошли в рейс в такую плохую погоду. Но дело не в этом. Я боялась, что ты откажешься встретиться со мной, и была права. Тогда, пожалуйста, выслушай главное.
За того лейтенанта прости, если можешь, а мужа — люблю. Конечно, если бы ты был все время дома, я бы никого другого не узнала, ни хуже тебя, ни лучше. Но ты ведь меня и не любил, по правде-то. Звезды ты свои любил да компасы. Не было у тебя силы, Элик, по-настоящему, по-мужски заниматься семьей. И жили мы с тобой, как любовники, мне даже иногда стыдно вспоминать… когда ты приходил из автономии. И не думай, пожалуйста, что я тебе жизнь поломала. Скорее всего, мы ее оба не построили. Но не в этом теперь дело. Самое главное вот в чем: дети спросили меня, кто у них папа. Я один раз обидела тебя и не хочу дважды. Хотя они маленькие и все еще забудут, даже до конца школы, но все же ты должен сказать мне, что я им должна ответить. Вот почему я тебя снова беспокою. Люда».
МУРМАНСК-199
1
На той суетной площадке, откуда налево — в зал междугородного телефона, а направо — в зал почтовых операций, перед широким прилавком «Союзпечати» женщина остановилась, и Меркулов опустил взгляд. Но это оказалось ни к чему, потому что он увидел, как прямые светлые ноги в блестящих сапожках легко, словно в танце, развернули ее лицом к нему, и он, тоже останавливаясь, вдохнул поглубже и решился посмотреть вверх. Шубка, строго сжатые губы, румянец негодования и блестящие серые, чуть подведенные стеклографом, глаза. Такие лица у женщин он видел только во сне, когда был пацаном.
Нижняя губка у нее дернулась, словно она хотела подавить улыбку или что-то сказать, глаза потемнели, потемнел и румянец, но она ничего не сказала Меркулову, только посмотрела на него с укоризной, как мама, и скользнула в зал направо.
Меркулов толкнул левую дверь и успел увидеть в стекле свою счастливую, распаренную, от счастья глупую физиономию, но это его не огорчило, даже наоборот, он почувствовал, что щеки продолжают безудержно сдвигаться к ушам, а ондатровая шапка стремится на брови, и ему потребовалось некоторое время для того, чтобы справиться с собой, кружа по залу под скучными взглядами томящихся абонентов.
Пока он циркулировал между опорами, он ни на миг не забывал о том, противоположном, зале, потому что всякий раз заканчивал круг у стеклянной входной двери, еще на подходе к ней начиная через лестничную мельтешащую людьми площадку всматриваться в глубину почтового зала, но там тоже мелькали бесчисленные смутные головы и плечи, и он с некоторым усилием запускал себя на очередную орбиту вдоль разноголосых телефонных кабин.
На пятом витке Меркулов не удержался и снова вылетел к прилавку «Союзпечати», с удовлетворением успев заметить в стекле двери, что шапка находится теперь на штатном месте, щеки скомпоновались и подбородок надежно замыкает лицо в полном соответствии с настроением, возрастом и чином.
У прилавка он, изогнувшись набок, извлек из бездонного кармана казенной казанской шубы кое-какую мелочишку, пересыпанную личинками трубочного табака, ткнул пальцем в первый попавшийся еженедельник, сдвинулся к углу, ибо там была самая удобная для наблюдения позиция, и остался бы там навеки, но он занимал слитком много места, был рыж и скуласт, и киоскерша всучила ему сдачу, а потом, предлагая свежую литературу другим товарищам, помалу организовала выталкивание подозрительного ей читателя из общих рядов.
Так Меркулов оказался ни пришей ни пристегни посреди площадки, люди наталкивались на него даже тогда, когда он прижался к перилам, и он еще раз понял, что движение — это жизнь.