…Климентьич был дома, сам открыл на звонок, безапелляционно водворил обратно принесенную Меркуловым бутылку коньяку и тогда уже загромыхал:
— Разболокайся, Васята, дорогой! Лизавета, слышь, Лизавета, кто пришел! — Климентьич клюнул Меркулова в щеку, подмигнул и просипел: — Бутылочку свою держи в резерве, понял?
Климентьич был душевен, въедлив, сед, багроволиц, громогласен, как на палубе, и, кроме того, был для Меркулова всем, чем может быть хороший старый капитан для безродного матроса.
И Меркулов обрадовался, уловив знакомый чистый стариковский запах, исходивший от парусиновой рубашки Климентьича.
Климентьич когда-то буквально за уши вытянул Васяту Меркулова из физического и нравственного небытия, но и Меркулов рассчитывал не остаться перед ним в долгу.
— Да где ж это Лизавета запропастилась? Лизавета! Слышь, Лизавета Васильна!
На зов Климентьича выплыла из-за шторки, седая тоже, старушка, вполроста мужу, молвила:
— Не шуми, Андрюша, как же так можно? Раздевайтесь, Васенька. Да не шуми ты, Андрюша!
— Китель мой где, спрашиваю!
— Где же ему быть, надет не дождется такого часа на плечиках в малом шкафу. Вот вам шлепанцы, Васенька.
Меркулову померещилось что-то близко знакомое, недавно слышанное, в ее говоре, но догадаться до конца не дал Климентьич. Обернулся он моментально и объявился в прихожей в наглухо застегнутом кителе довоенного габардина, с двумя орденами Трудового Красного Знамени, причем первый из них Климентьич принципиально не перепаивал на планку с ленточкой, а привинчивал в том виде, как получил из рук всесоюзного старосты. Видать, не только сам по себе был орден дорог, а еще и то, что овевала этот орден своя эпоха.
В кителе Климентьич был еще длиннее, чем в рубахе.
Меркулов, бывало, протестовал, чтобы в его честь надевался Климентьичем этот парадный мундир с позеленевшими нашивками, из которых выбивались уже медные спиральки. Климентьич раза два отмолчался, а на третий внушил:
— Ты, Васята, молод мне советовать. И просить не проси. Я ведь не баба, не для тебя одеваюсь, я персонально перед новыми рыбаками предстаю. И ты, Васята, единоличник, помалкивай, понимай, что через тебя тралфлот со мной беседует.
Пока Меркулов возился с застежкой на ботинке, Климентьич колыхался над ним, как ель над валуном, грохотал, скрипел, вкручивался в душу:
— Что, брюхо взошло? Пыхтишь, как брашпиль на прогреве! Вот то-то и рыбы имать не можешь! Это когда же случалось, чтобы мы два рейса кряду были в пролове? Рыбы нет? Я те покажу — рыбы нет! Ты, Васята, расскажи старику, у кого это в марте три заверта было? Кто это в январе две корзины на штаге держал, а сам целый мешок окуня по морю распустил? Анекдот! Анекдот, Васята, но ты мне все же намекни, кто это из моих ребят на анекдоты начал работать?
Меркулов справился, наконец, с ботинками и разогнулся.
— Красавец! Ладно уж, красавец, хватит мне тебя парить. Сам знаю, что экипаж после ремонта с бору по сосенке. Пойдем-ка в дом. Да ведь к тому же, — Климентьич нагнулся к Меркулову и подмигнул, — будет тебе завтра вящий сюрприз.
— Зачем мне сюрприз, — ответил Меркулов, — до дня рождения далеко.
— Далеко не далеко, а вот завтра придешь на судно и увидишь. Проходи.
И Меркулов очутился на диване за столом, с непостижимой стремительностью накрытом домотканой скатертью, на которой посуды было мало, а простору много, но уж зато ни единой пустой латки! Увенчивал эту завлекательную простоту резной, толстого стекла, прозрачный графинчик.
По другую сторону стола сидел, сияя орденами, прямой, как фор-стеньга, Климентьич, Елизавета Васильевна привычно пристроилась с узкого конца стола поближе к кухне, а четвертая сторона была открыта для желающих присоединиться.
— Что-й-то, Васята, в тебе сегодня не так, — заметил, приглядываясь, Климентьич. — Может, понадобится скоро квартира?
— Может, и понадобится! — ответил Меркулов и сразу почувствовал, как кровь бросилась к лицу, воспротестовала против такого беспардонного самозвонства. И он внес корректуру: — Захотелось, чтобы понадобилась.
— Ха! Три десятка и апрель на дворе, — хохотнул Климентьич, — захочется.
Он, принюхиваясь, поводил носом над столом:
— Давай-ка лучше распотчуем, что тут Лизавета Васильна наготовила, да ты мне доложи, куда рыба ушла и почему у тебя со снастью сплошь такая неразбериха.
Они успели выпить по три рюмочки и рассудить касательно рыбы, касательно промысловой выдержки, касательно поисковых приборов и синтетического сетного полотна, но взбудораженный антициклоном апрель настиг Меркулова, и потому дверной звонок сначала пискнул, пробуя голос, а затем залился по-родственному задорно. Все на свете дверные звонки так извещают дом только о приходе милых.
И Меркулов почти не удивился, увидев знакомый ровно вздернутый носик и румянец того тона, будто на щеки ее падал отсвет сиреневых гроздей.
— Любаха, красотуля, — взрокотал Климентьич, — да как же ты кстати! Васята, знакомься — племянница моя. Институт кончает, изо всей родни едина не зауздана. Не красней, Любаха, пожару натворишь!