На судне воцарилась тяжелая атмосфера гнетущего спокойствия. Днем люди занимались стиркой белья и развешивали его для сушки под неблагоприятным ветром, с медлительностью разочарованных философов. Разговаривали очень мало. Жизненные проблемы казались слишком обширными для узких пределов человеческой речи, и их, по общему соглашению, предоставили безбрежному морю, которое от самого начала времен захватило их в свою огромную длань — морю, которое знало все и неизбежно должно было открыть каждому в свое время мудрость, скрытую в заблуждении, уверенность, заключенную в сомнении — царство безопасности и мира за пределами горя и страха. И в беспорядочном потоке немощных мыслей, которые беспрерывно внедрялись тем или иным путем в тела людей, на поверхности, неизменно требуя к себе внимания, прыгал Джимми, словно черный бакен, прикованный ко дну грязной реки. Лицемерие торжествовало. Оно торжествовало благодаря сомнению, глупости, жалости, сентиментальности. Мы старались поддерживать его из сочувствия, из легкомыслия, из чувства юмора. Необычайное упорство, с которым Джимми цеплялся за свою ложь перед лицом неизбежной истины, носило в себе колоссальную загадку, представлялось нам каким-то величавым и непонятным явлением, которое по временам вызывало к себе благоговейное уважение. Многие, кроме того, находили нечто необычайное и изысканно забавное в том, чтобы дурачить таким образом Джимми, следуя его же собственному желанию. Скрытый эгоизм, заключенный в сострадании, заставлял нас все больше опасаться того, чтобы не сделаться свидетелями его смерти. Его упорное нежелание признать единственно достоверное, признаки приближения которого мы могли наблюдать изо дня в день, нарушали наше душевное равновесие не меньше какого-нибудь отступления от закона природы. Он так решительно заблуждался относительно себя, что нам не оставалось ничего другого, как только заподозрить его в доступе к какому-нибудь источнику сверхъестественного знания. Он был нелеп до вдохновения. Он был неподражаем и очаровывал нас, как может очаровывать только что-нибудь нечеловеческое; казалось, будто он выкрикивает свое отрицание, стоя уже по ту сторону ужасного предела. Он с каждым днем становился все более призрачным, похожим на видение; его скулы выдавались, лоб уходил все дальше, лицо покрывалось провалами и тенями и лишенная мяса голова все больше напоминала вырытый черный череп, которому вставили в глазные орбиты два беспокойных серебряных шара. Он производил на нас деморализующее влияние. Благодаря ему мы становились высоко гуманными, нежными, сложными, чрезмерно упадочными. Мы научились понимать тончайшие отгенки его страха, разделять все его антипатии, опасения, увертки, заблуждения, как будто и впрямь были причастны к утонченнейшей культуре, испорчены и лишены здравого представления о смысле жизни. Судя по нашему поведению, можно было подумать, что мы связаны между собой какими-то постыдными тайнами; у нас появились глубокомысленные гримасы конспираторов, многозначительные взгляды, короткие словечки, в которых таился особый смысл. Мы вели невыразимо подлую игру и были очень довольны собой. Мы лгали ему с глубокой убежденностью, с чувством, с умилением, словно разыгрывая какую-то моралите, в надежде на вечную награду. Мы подтверждали дружным хором самые нелепые уверения Джимми, словно он был миллионер, политик, или преобразователь, а мы толпа честолюбивых прихвостней. Иногда мы отваживались задать ему вопрос по поводу какого-нибудь невероятного утверждения, но делали это как раболепные льстецы, с тем, чтобы при споре еще больше оттенить своей угодливостью его превосходство. Он налагал отпечаток на всю нравственную сторону нашего мира, словно в его власти было распределять почести, сокровища или муки; а между тем он ничего не мог дать нам, кроме своего презрения. Оно было огромно; оно, казалось, постепенно росло по мере того, как его тело съеживалось день ото дня на наших глазах. Это было единственное, что производило в нем впечатление постоянства и силы, оно жило в нем неугасимой жизнью, оно говорило через вечно надутые черные губы; оно глядело на нас сквозь вызывающую наглость его больших глаз, которые все сильнее выступали вперед, придавая ему сходство с крабом. Мы напряженно следили за ним. Вся остальная часть его существа оставалась неподвижной. Он, казалось, избегал движения, как будто сам не доверяя своим силам. Малейший жест должен был неизбежно обнаружить перед ним (иначе несомненно и быть не могло) его физическую слабость и вызвать острый приступ душевной тоски. Он был скуп на движения. Он лежал вытянувшись, опустив подбородок на одеяло, сохранял лукавую благоразумную неподвижность; только глаза его блуждали по окружающим лицам — эти презрительные, проницательные, печальные глаза.