Наконец, подали советский вагон. Виль содрогнулся — темный, с подтеками, с запертой дверью и задраенным окном. Из остальных вагонов улыбались, высовывались по пояс, дымили сигарами, они были пронзены светом. От этого, с гербом, пахло страхом и холодом. Казалось, к составу прицепили тюрьму. Из нее выпрыгнул проводник — подонок в черном галстуке и желтой рубахе, видимо, лейтенант, возможно, старший, палач-любитель.
Дядька протянул ему билет и подонок раскрыл рот: он орал на дядьку, тыкал, толкал в места, где были пули — в билете было что-то неправильно. Дядька растерялся — за месяц он отвык от всего — от таких харь, такой злобы, такого хамства. Он забыл все это, бедный дядька.
Но он быстро вспомнил, он все восстановил в секунду. Из глаз его блеснула молния, изо рта ударил гром!
— Их бин панцирь официр! — рявкнул дядька. — Их бин Сталинград.
Проводник обалдел. Он неожиданно отдал честь и взял на караул.
— Грузи, паразит, — приказал дядька.
— Яволь! — выстрелил проводник и начал грузить дядькины вещи.
— Да не бросай их так. «Philips»! — говорил дядька.
— Слушаюсь! — его правая рука взлетела к дубовой голове, — слушаюсь, товарищ панцирь официр!
Он укладывал вещи, как младенцев.
— Разрешите погрузить вас, — проводник старался приподнять дядьку.
— Пошел вон! — сказал тот.
Объявили отправление. Они припали друг к другу. Знаменитое дядькино пузо дрожало. Он не мог произнести ни слова. Дядька уже стоял за окном, задраенным на века. Он не плакал. В глазах его плыли легкие облака. Тюрьма тронулась, и Вилю сдавило горло. Он побежал за поездом, сдерживая слезы и маша рукой. Соленые капли мешали ему смотреть. Когда он стряхнул их — дядьки за окном не было. Он исчез. Виль остановился. Поезд несся мимо. Когда он отгрохотал, на платформе, на той стороне, он увидел дядьку, одного, без «Philips», большого и доброго, какими бывают только дядьки.
— Дядька, — закричал Виль, — как ты выскочил? Там же все задраено, дядька?!
Дядька смущенно улыбнулся.
— Их бин панцирь официр, — сказал он.
Оценки лекций у Виля были довольно странные — если ему удавалось рассмешить студентов, если они ржали, если Президент на стене трясся от их хохота — лекция считалась блестящей.
Если нет — отвратительной.
Никакие другие аспекты во внимание не принимались. Почему нужен был смех при изучении дательного падежа или хохот при прохождении причастий — объяснить он не мог.
Себя он чувствовал актером, их — залом и, по всем законам, должен был сорвать аплодисменты в виде гогота — или уйти.
Университет был театр, как, впрочем, и вся жизнь, просто он хотел превратить его в театр комедии.
Каждая лекция было яркое представление. Зритель шел на русскую комедию с русским комиком в главной роли. Зритель был умен и благодарен — аплодисменты, бис, крики «браво»!
— Что там у вас происходит? — поинтересовался Ксива, — бис, овация. Возьмите Бьянко — мир и покой. Было две старухи, одна померла, никто даже не услышал. У Клячи — ходят по струнке, слышно, как карабкается паук. Или я — вы слышали у меня смех? Хохот? Поймите, зданию восемьсот лет, оно видело мавров, евреев, а вы его сотрясаете смехом…
Что веселого в Достоевском? Раскольников зарубил старуху — что в этом смешного? Нет, нет, вы нарушаете наши университетские традиции!
— Господин Ксива…
— Не перебивайте… И потом, эти ваши дружеские отношения со студентами. Они до добра не доводят. Некоторые коллеги видели, как вы их целуете.
— По-дружески! От чистого сердца.
— Не надо. Даже от чистого. У нас не принято… У нас не целуют даже перед, вы меня понимаете?
— Н-не совсем.
— Короче, прекратите целовать, особенно мужчин…
Но поцелуи, объятия, восклицания не прекращались.
Они были друзьями, и лихие пассажиры тройки не могли ему это простить.
Все, изучавшие русский, так или иначе были ненормальными. Нормальные штудировали право, медицину, банковский бизнес. Их ожидало светлое будущее, голубое Гаити, шикарные женщины. И белокрылые яхты.
Ненормальных — офис по безработице.
Вилю даже казалось, что они не из этого города, хотя они происходили из семей со стажем от восьмисот лет и выше. Одевались они, как в Мухосранске, у них не было денег, мечтали о какой-то романтической любви, и ночью, когда нормальные спали, гуляли под луной.
Если Виль бродил ночью, он встречал только клошаров, проституток, Бема с «Литературоведом» и своих студентов.
Это было веселое братство. Он предпочитал ночной город — дневному.
Закрывались банки и открывались сердца…
Знание ненормальных отличалось от знания обычных горожан.
Они не знали фамилии Президента, но наизусть шпарили:
«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать…»
Их манил Васильевский, откуда Виль смылся.
Они не знали курса валют, но знали все фильмы Тарковского.
Они хлопали Виля по плечу, пили водку и плакали над песнями Галича.
«Когда я вернусь…», — пели они.
Они вообще умели плакать.
Короче, нечего продолжать, они были ненормальными, чокнутыми, со сдвигом. Как все, кого любил Виль, как та далекая женщина, которая смеялась его шуткам…