Тихонько толкнул ее в дом, закрыл дверь и через палисадник удалился вверх по пустынной улице, оборачиваясь и бросая взгляд на палисадник, на свисающий между острыми концами штакетника подсолнечник, на маленький дом под черепичной кровлей, усеянной лунными отметинами. На вершине пригорка обернулся снова. Город был в объятиях пламени. Густые клубы дыма застыли над нижним городом вдоль берега реки Бахлуй. Дома и деревья вокруг охваченных пламенем строений были ясно видны и казались крупнее, чем на самом деле, как бывает на увеличенных фотографиях. Отчетливо вырисовывались трещины штукатурки, ветви и листья. Мне предстала застывшая и вместе с тем точная в деталях сцена, как на фотографии; можно было бы поверить, что передо мной холодное, призрачное фотографическое изображение, если бы со всех сторон не доносились беспорядочные крики, вой всполошенных сирен, долгий свист локомотивов, треск автоматных очередей, придававшие страшному видению облик живой и непосредственной реальности.
Пока я бежал по кривым переулкам к центру, вокруг слышались отчаянный лай, хлопанье дверей, звон бьющейся посуды и оконных стекол, придушенные вопли, крики, мольбы «Мама! Мама!», страшные причитания «Нет! Нет! Нет!», после чего из палисадников, из огородов, из домов сквозь прикрытые ставни – вспышки и сухой треск выстрелов, свист пуль и хриплые немецкие голоса. На площади Унирии несколько эсэсовцев с колена стреляли из автоматов от памятника князю Куза-Водэ в сторону маленькой площадки и памятника князю Гике (бронзовый князь одет в молдавский костюм: на нем тяжелая бурка и высокая меховая шапка). В свете пожарища черная стенающая толпа – большинство женщины – припала к подножию памятника, кто-то вырвался из толпы, побежал по площади и упал под свинцом эсэсовцев. Толпы евреев убегали по улицам от преследовавших их солдат и разъяренных гражданских, вооруженных ножами и железными засовами; жандармы прикладами выламывали двери домов; неожиданно распахивались окна, в них возникали женщины в ночных сорочках с растрепанными волосами, некоторые бросались из окон вниз головой и с мягким звуком разбивались об асфальт. Через маленькие окна на уровне тротуара солдаты бросали ручные гранаты в полуподвальные комнаты, где люди напрасно искали спасения; вояки становились на колени, заглядывали в подвал полюбоваться эффектом от взрыва и, обернувшись, смеялись. Там, где убивали больше, было скользко от крови. Лихая злодейская страда погрома наполняла дома и улицы выстрелами, плачем, страшными криками и злорадным смехом.
Когда я наконец добрался до консульства Италии, расположенного на усаженной деревьями улице за старым кладбищем, консул Сартори сидел на пороге на стуле и курил сигарету. Он сидел и курил, очень спокойный и очень неаполитанский в своей флегматичности человек. Но зная неаполитанцев, я понимал, что он страдает. Из комнат доносился приглушенный плач.
– И нужно же случиться такому, – сказал Сартори. – Я спас с десяток этих несчастных, некоторые из них ранены. Вы не поможете мне, Малапарте? Из меня плохой санитар.
Я зашел в здание консульства. В комнатах на диванах и на полу лежали и сидели несколько женщин, бородатых стариков, пять или шесть мальчиков и несколько юношей, по виду студентов (одна девочка спряталась под столом Сартори). У одной женщины был разбит ружейным прикладом лоб, студент стонал от пулевого ранения в плечо. Я попросил нагреть воды и с помощью Сартори принялся промывать и бинтовать раны нарезанными из простыней полосами.
– Что за напасть! – говорил Сартори. – И именно сегодня, когда у меня разболелась голова.
Когда я перевязывал женщине разбитую голову, она обернулась к Сартори и стала по-французски благодарить за то, что он спас ей жизнь, называя его господином маркизом. Сартори посмотрел на нее с утомленным видом, потом сказал:
– Почему вы зовете меня маркизом? Я – синьор Сартори.
Мне импонировал этот спокойный толстяк, отказывавшийся в тот вечер от титула, на который он не имел права, но которым с удовольствием позволял себя величать. В минуты опасности неаполитанцы способны на самые серьезные жертвы.
– Не подадите ли мне еще один бинт, дорогой маркиз? – обратился я к нему, чтобы компенсировать его жертву.
Мы присели на пороге: Сартори на стул, я на ступеньку. В окружавшем консульство саду густо росли акации и сосны. Разбуженные сполохами пожарища птицы шевелились на ветках, хлопая крыльями в тишине.
– Им страшно, и они не поют, – сказал Сартори, посмотрев на кроны и показывая рукой на темное пятно на стене дома, добавил: – Посмотрите на стену, на ней кровяное пятно. Один бедняга спрятался здесь, ворвались жандармы и размазали его по стене ружейными прикладами. Потом утащили его с собой. Это был хозяин этого дома, благородный человек.
Он зажег еще одну сигарету и медленно повернулся ко мне:
– Я был один, – сказал он, – что я мог поделать? Я протестовал, пригрозил, что напишу Муссолини. Они рассмеялись мне в лицо.
– Они рассмеялись в лицо Муссолини, не вам.