Несколькими месяцами позже, по возвращении моем из Финляндии, я остановился на два дня в Берлине. У меня не было транзитной визы, как обычно. Мне не было разрешено, как обычно, остановиться в Германии более чем на два дня. Вечером, на вилле Ванзее, когда посол Альфиери сказал мне в конце обеда своим голосом, любезным и глупым, что Джозефина фон Штум выбросилась из окна, я ни в малой мере не испытал ни чувства удивления, ни сострадания. Это было для меня горем, отмеченным старой датой; уже целые месяцы я знал, что Джозефина фон Штум выбросилась из окна. Я знал это с того вечера, когда, смеясь, спустился по лестнице, громко восклицая: «Ах, да, да, Италия!»
И я тогда еще плюнул на грязный снег: «Ах, да, да, Италия!»
XV. ДЕВУШКИ ИЗ СОРОК[586]
— О! Как трудно быть женщиной! — сказала Луиза.
— А барон Браун фон Штум, посол, — спросила Ильза, — когда он узнал о смерти своей жены…
— Он и не шевельнулся. Только слегка покраснел и сказал: «Heil Hitler!»
В это утро он, как обычно, председательствовал на очередной пресс-конференции в Министерстве Иностранных дел. Он казался вполне безмятежным. Ни одна немка не присутствовала на погребении Джозефины, не были даже жены коллег барона фон Штума — посла. Кортеж был очень немногочисленным и состоял лишь из нескольких берлинских итальянок, группы итальянских рабочих из организации Тодта и нескольких чиновников итальянского посольства. Джозефина не была достойна сожаления немцев. Жены немецких дипломатов гордятся страданиями, нищетой и лишениями немецкого народа. Немки, жены немецких дипломатов не выбрасываются из окон, не кончают самоубийством.
— Иногда мне стыдно того, что я женщина, — сказала Луиза тихо.
— Почему, Луиза? Разрешите мне рассказать вам историю девушек из Сорок, — сказал я, — из Сорок на Днестре, в Бессарабии. Это были бедные молодые еврейские девушки, которые убегали в поля и леса, чтобы скрыться и не попасть в руки немцев. Поля пшеницы и леса Бессарабии были полны молодыми еврейками, которые прятались там, оттого, что боялись немцев, боялись их рук.
Они не боялись их лиц, их ужасных хриплых голосов, их голубых глаз, их широких тяжелых ступней, их автоматов, но только их рук. Когда колонна немецких солдат шла по краю дороги, молодые еврейки, укрывшиеся в пшенице или за стволами акаций, тряслись от ужаса. Если одна из них начинала плакать, кричать, ее товарки зажимали ей рот руками или затыкали ей рот соломой, но девушка, рыча, сопротивлялась — она боялась немецких рук, она уже чувствовала под своей юбкой эти немецкие руки, гладкие и твердые, она уже ощущала эти железные пальцы, проникающие в ее тайную плоть. Молодые девушки дни за днями жили, укрываясь в полях, среди пшеницы, и спали в своих лохмотьях среди высоких золотых колосьев, словно в горячем лесу золотых деревьев; они шевелились очень осторожно, чтобы колосья не колебались. Когда немцы замечали, что колосья колеблются в безветренные часы, они говорили:
Это были молодые еврейские девушки в возрасте от 18 до 20 лет: самые молодые, самые красивые. Остальные девицы, уродливые и безобразные из гетто Бессарабии, оставались запертыми в своих домах и лишь приподнимали занавески своих окон, чтобы взглянуть на проходивших немцев, трепеща от страха. Быть может, это был не только страх; быть может, то было что-то другое, что заставляло трепетать этих несчастных девиц, горбатых, хромых, кривоногих, золотушных, изуродованных оспой, или с волосами, съеденными экземой. Они тряслись от страха, приподнимая занавески своих окон, чтобы взглянуть на проходивших немецких солдат, и в ужасе отступали перед отсутствующим взглядом, непроизвольным жестом, звуком голоса одного из них. Между тем, они смеялись, с лицами, покрасневшими и внезапно покрывшимися потом, в полутьме своих комнат и, прихрамывая, прижимались друг к другу, чтобы затем снова подбежать к угловому окну и еще раз увидеть проходящих немецких солдат на повороте дороги.