Многие разделяли с Изабеллой эту иллюзию, что граф Чиано был анти-Муссолини, человеком, на которого Лондон и Вашингтон смотрели с доверием. Сам Галеаццо, в своем тщеславии и своем блаженном оптимизме, был внутренние убежден, что он вызывает симпатию в англо-американском общественном мнении и что он представляет собой, в расчетах Лондона и Вашингтона, единственного человека в Италии, способного (после неизбежного разгромного конца войны) собрать все сложное наследство Муссолини и совершить без невосстановимых утрат и бесполезных кровопролитий переход от муссолиниевского порядка к новому порядку, вдохновленному англосаксонским либерализмом: единственный человек, в общем, дающий Лондону и Вашингтону гарантии порядка и, особенно, — полезного продолжения общественного устройства, глубоко нарушенного Муссолини и которое война угрожала опрокинуть до самых его основ.
Как могла бы она, несчастная Изабелла, не поддаться этой щедрой иллюзии?! У нее, левантийк[710]и, даже египтянки по рождению, любовь к Англии были в крови; она была частью ее существа, ее воспитания, ее привычек и интересов, моральных и практических: она была как бы предназначена к тому, чтобы искать или изобретать у других то, что она сильно и глубоко ощущала в себе и хотела видеть в них. С другой стороны, она обнаружила в Галеаццо — в его природе, его характере, его манерах, позах, которые так легко принять за политические направления, — многочисленные элементы, внушающие ей доверие, способные открыть её сердце навстречу большим и живым надеждам и создающие нечто вроде почти идеальных родственных уз между ней и графом Чиано; это были худшие элементы, так сказать левантийские элементы, итальянского характера, которые никогда еще не становились столь очевидными, как в день, когда кризис вместе с войной приблизился к своему фатальному завершению.
Галеаццо обладал всеми этими элементами в изобилии, и как бы отягченными и ожесточенными (он осознавал их, даже порой испытывал удовольствие от них), как по происхождению его семьи — не тосканской, но греческой (он родился в Ливорно, но его семья происходила из Форми, близ Гаёте; они были простые рыбаки, владельцы нескольких несчастных лодок; Ливорно — это место, где Левант проявляется в своих наиболее ярких красках, наиболее реально и прямо) — как по происхождению, так и по дурному воспитанию, которое стало для него чудесной удачей еще и по своей манере понимать богатство, могущество, славу, любовь, — манере, которая своеобразно напоминала стиль турецкого паши. И не случайно Изабелла инстинктивно учуяла в Галеаццо другого Сурсока.
За недолгий период времени Изабелла стала чем-то вроде арбитра политической жизни Рима, понимая ее в том вполне светском смысле, который слово «политика» приобретает для «гратенов». Неискушенному глазу, наблюдающему различные выражения улыбающейся дерзости, она могла казаться счастливой, но это счастье — как бывает всегда, благодаря бессознательным силам, в подгнившем обществе, во времена бедственные и развращенные, — постепенно принимало аспект морального безразличия и печального цинизма, верным зеркалом которых являлся маленький двор, собиравшийся вокруг ее стола во дворце на площади Санти Апостоли.
Вокруг этого стола было все, что Рим мог представить лучшего и худшего в отношении имен, манер, репутаций и нравов. Приглашения во дворец Колонна были теперь предметом высшего честолюбия (легко удовлетворяемым впрочем) не только молодых женщин римского «гратэна» (вот фатальный порог пересекают Венеры, до сих пор презираемые, и венецианки, сошедшие с своего Севера, чтобы вступить в соревнование со своими торжествующими римскими соперницами, и не одна здесь не погнушалась смешать темную по своим истокам и новую кровь Чиано с кровью древней и знаменитой Т., С., или Д.), но и маленьких актрис из Син