Наконец Джексон, все еще сердитый, вернулся с блестящими бусинами воды в бороде и волосах; Холлис, который, хоть и был из нас младшим, порой напускал на себя вид этакого ленивого превосходства, проговорил, не двигаясь с места:
- Дайте ему сухой саронг; мой хотя бы. Он висит в умывальне.
Караин положил крис на стол рукояткой вперед и сдавленным голосом произнес несколько слов.
- Что-что? - спросил Холлис, не расслышав.
- Он просит извинения за то, что явился с оружием в руке, - сказал я потерянно.
- Церемонный нищий, однако. Скажи ему, что мы, так уж и быть, простим друга... в такую-то ночку, - протянул Холлис. - Что стряслось?
Караин надел через голову сухой саронг, скинул мокрый себе под ноги и переступил через него. Я жестом пригласил его расположиться в деревянном кресле - в его кресле, можно сказать. Он сел, держа спину очень прямо, и издал громкое "Ха!"; по его крупному туловищу прошла короткая судорога. Он неспокойно оглянулся через плечо, потом повернулся к нам, словно желая заговорить, но только таращил глаза диковинным невидящим манером; затем вновь поглядел назад.
- Эй, там, на палубе, смотреть в оба! - проревел Джексон и, услышав сверху слабый ответ, потянулся ногой и захлопнул дверь каюты.
- Теперь можно, - сказал он.
Губы Караина слегка шевельнулись. Яркая вспышка молнии на миг превратила два круглых кормовых иллюминатора перед ним в пару свирепых фосфоресцирующих глаз. Свет лампы словно приугас, сделавшись бурой пылью, а зеркало на маленьком шкафчике у него за спиной вдруг выступило гладким листом бледного пламени. Гром покатился к нам, треснул прямо над нами; шхуна содрогнулась, и великий глас, не переставая гневно грозить, двинулся дальше в морское пространство. Меньше минуты бешеный ливень окатывал палубу, затем прекратился. Караин медленно переводил взгляд с одного лица на другое, пока тишина не стала такой глубокой, что мы все ясно услышали тиканье двух хронометров в моей каюте, с ровным неослабным рвением состязающихся в беге.
Каждый из нас троих, странно завороженный, не мог оторвать от него взгляда. То таинственное, что погнало его сквозь ночь и грозу искать укрытия в тесной каюте шхуны, делало его в наших глазах и загадочным, и беззащитным. Не было сомнений, что перед нами сидит беглец, как бы невероятно это ни было. Он сильно осунулся, словно бессонница мучила его неделями; исхудал, словно по целым дням не мог есть. Щеки у него отощали, глаза ввалились; мышцы груди и рук чуть заметно подергивались, как после изнурительного поединка. Да, конечно, он только что покрыл большое расстояние вплавь; но на его лице читалась другая усталость - мучительное бессилие, гнев и страх, рожденные борьбой с мыслью, с идеей - с тем, чего нельзя ухватить, свалить наземь, чему неведом покой, - с тенью, с небытием, непобедимым и бессмертным, питающимся живой жизнью. Мы знали это так же верно, как если бы он прокричал это нам в уши. Его грудь то и дело вздымалась, словно не могла сдержать биение сердца. В тот миг он был наделен мощью одержимых, способной пробуждать в очевидцах изумление, боль, жалость и наводящее страх ощущение близости невидимого, всего темного и безгласного, чем окружено одиночество рода людского. Какое-то время его глаза еще бесцельно блуждали, потом успокоились. С усилием он заговорил:
- Вот, я пришел... Бросился прочь из моего укрепления, как побежденный. Я побежал в темноту. Вода была черная. Он кричал позади меня у края черной воды... Я оставил его одного на берегу. Я поплыл... Он кричал мне... Я плыл...
Он дрожал с головы до пят, сидя в напряженной позе и глядя прямо перед собой. Кого он оставил? Кто кричал? Мы не знали. Понять было невозможно. Я сказал наудачу:
- Крепись.
Внезапный звук моего голоса остановил его дрожь, привел его тело в оцепенение, но сверх этого не произвел, казалось, никакого действия. Некоторое время он словно бы прислушивался, словно бы ждал чего-то, затем продолжал:
- Сюда он не посмеет явиться - вот почему я здесь. Вы, люди с белыми лицами, презираете голоса невидимых. Ему не вынести вашего неверия, силы вашей.
Помолчав, он негромко воскликнул:
- Что, что сравнится с силой неверующих!
- Здесь только ты да мы трое, никого больше нет, - тихо сказал ему Холлис. Он полулежал, подперев голову согнутой в локте рукой, и не шевелился.