Еле разогнув натруженную спину, человек присел на кучу вывороченной из завала породы, перемешанной с разнокалиберными обломками бетона. Лаз готов, но отчего-то так не хочется уходить… Лечь у костра, с чисто вымытыми руками, вытянуть их вдоль тела и не двигаться — а проснувшись, продолжать лежать, ловя слабые, пока не уловишь ритма, выдохи земли. Здесь, конечно, нет ни одного подходящего места, но с недавних пор ему уже не надо искать те сочащиеся странной теплой прохладой пятаки, где выдыхает земля; ее дыхание можно уловить всюду, надо только… Человек дернулся, направляя в темноту мгновенно выдернутый из-за пазухи ствол. Нет. Просто оседает растревоженная порода.
Мысли, сверкнув под внутренним солнцем серебряными спинками, пугливо устремляются прочь — и дно внимания проваливается, сливаясь с чернотой вокруг человека. Теперь тоннель маленький, а камни в нем большие, и в пустом тоннеле появляются все новые и новые участники этого мира. Здесь ясно видна смерть — она как жжение в затылке, чуть сбоку, как будто сидишь под стоваттной лампочкой; и если прислушаться, то можно услышать ее тихий комариный звон. Здесь то, что оставляет следы, неотделимо от своего следа; и не редкость, когда все наоборот — след проявляет себя тем, кто его оставляет. Здесь в обед упирается ясно различимая дорога, начавшаяся от забора, и, уйдя от обеда, разделяется — хочешь, иди к смерти, а хочешь — возвращайся к забору, но уже с той стороны, где он вовсе не забор; и все, все, чего не коснись, является одновременно и своенравным живым существом, и книгой про тебя — вот здесь ты можешь прочесть и снова пережить ослепительный мартовский полдень, когда ты, отдаляя приход в школу после безнадежно прогулянной первой половины уроков, решаешь не идти совсем, и на сердце становится так легко, что ты запросто можешь взлететь с этого рыхлого снега, и не взлетаешь лишь из нежелания перепугать прохожих — но небо все равно кажется домом, и ты глядишь на него не снизу вверх, а глаза в глаза… Здесь неприятное, ну его — вот получше, кусочек поздней осени в деревне, когда все утро колол ароматные дубовые плахи; вот лето у моря, с женой, она смеется и бросает карты — проиграла; и честно платит проигрыш — с визгом прыгает в бирюзовую воду, и волна шевелит темные пряди водорослей на стенке пирса… А вот здесь твоя смерть, и рука испуганно отдергивается — кто знает, может, запустив этот ролик, ты всерьез ощутишь падающую на лицо землю; смерть же не подписывалась играть по чьим-то правилам.
Вот чьи-то следы, но следы наоборот — не серебрянный блеск следа, который уже кто-то оставил, а неуверенное желтоватое нечто, вытянутое и мятущееся, как вихляется, выкидывая замысловатые коленца, растворяющаяся в прозрачной воде капля крови — это след, который еще оставят. Несмотря на то, что он совсем короткий, он начался так давно, что дух упирается на краю этой пропасти, не желая в нее заглядывать и умоляюще оборачивается на равнодушно толкающего вперед человека.
Человек смиряется и оставляет его в покое, но его внимание все больше концентрируется на следе, пробивает его дрожащую стенку и уходит внутрь, как игла, ныряющая в вену. След все уверенней сжимается и становится более прозрачным, странно: это значит, что по нему идут давно, вернее — едут, две неуклюже переваливающихся по сугробам штуки, странно знакомые человеку — он видел такие же совсем недавно, это же… да, машины, на них еще должны быть люди; да, два хамвика, опять хамвики?