Нам подали креветок, которые настолько меня поглотили – да и музыка помогла, – что конца главы я не уловил. Послышалось только восторженное восклицание Розины: да это же шедевр! и что-то о том, как её растрогали красота и изящество этих строк. Такие слова из уст моей подруги меня поразили: глаза блестели, её охватило возбуждение, почти что горячка, и на мгновение показалось даже, что ей трудно говорить.
Ларенсе, тоже почему-то разнервничавшись, вещал, не закрывая рта. Монокль то и дело вываливался у него из глаза[157], и он возвращал его на место всё более дёргающимся жестом. Я был заинтригован и начал пристальнее наблюдать за этой парочкой: на столике между ними стояла крошечная золотая коробочка, в которую они то и дело запускали пальцы под предлогом обострения ринита. С литературы Розина и Ларенсе перешли на «зимние виды спорта» и уже вовсю скользили по склонам, припудренным белым порошком.
8. Мимозы
Когда мы вышли из ночного кафе, уже начинало светать. Наши лица отливали приятной мертвенной бледностью, на душе было неспокойно. Я проводил Розину на проспект Булонского леса, она уже совсем успокоилась, и, усевшись под её балдахином, мы принялись беспечно болтать о книге юного гения (как она теперь величала Ларенсе!). Недовольная моей флегматичностью, она допытывалась, что я о ней думаю.
– Что ж, – начал я, – мне лично кажется, что «Омнибус» написала одна из дочерей Лота, обернувшаяся соляным столпом[158]! Бедный Ларенсе точно так же беспрестанно оглядывается назад, ему и дела нет до той радости, что доставляют «забвение и возрождение»; его опус отдаёт несвежим духом светского салона. Что же до его юношеского пессимизма, то по сути это как раз оптимизм. Настоящий пессимизм – не писать, не рисовать, сбросить с себя все эти вериги и предпочесть ремеслу творца любое другое[159]. Искусство – что болезнь, а её симптомы – роскошная шевелюра, выразительные глаза и румянец на гладкой коже, вкупе с полной изоляцией от жизни во всех её проявлениях. Такие «больные» носят свой внутренний мир на манер парадного платья и, похоже, лишены возможности просто любить, прогуливаться, смеяться! Они даже не стареют – не избегая, вместе с тем, долгой и мучительной смерти, хоть она и оставляет нетронутыми их шелковистые волосы, глаза и цвет кожи!
Сами того не замечая, они постепенно превращаются в мумий, зажатых в глубине своих саркофагов; на стягивающие их перевязи пришпилены маленькие разноцветные листовки – реклама средств для сохранения густых волос, ясных глаз, нежной кожи и приятного цвета лица!
– Вопреки всем этим вашим парадоксам, не станете же вы отрицать, что в искусстве содержится и ряд необходимых познаний?
– Знаете, мне претит всё то, что именуют познанием красоты, такие заклинания действуют лишь на глупцов. Хотя, конечно, они снимают всякий риск, во тьме нам уже не видится пропасть, и точно знаешь, на каком расстоянии от вас ближайшее разумное существо.
– Но, милый друг, – перебила меня Розина, – расстояния важны, вне зависимости от того, сближают ли они нас или разделяют.
– Я убеждён: ни то, ни другое, все расстояния равны. Америка – в Париже, а Париж – в Америке! Я так же далеко от Парижа, находясь в нём, как если бы я был…
Розина вновь нетерпеливо оборвала меня:
– Опять эти парадоксы… Кроме них в ваших теориях ничего нет.
– Да самый большой парадокс – это ваша вздорная логика! Вы убеждены, что находитесь в Париже, только потому, что прочли соответствующую табличку на перроне: так картины подписывают «акварель» или «холст, масло» – или достопримечательности именуют «Госпиталями». Кстати, мне довелось как-то попасть в больницу – так вот, не отпускало впечатление, что я в цирке или кафешантане! Под шапито я теперь скучаю больше, чем в раковом корпусе; вы идёте в цирк развлечься, а я там засыпаю. Авария на дороге меня занимает куда больше оплеухи клоуна другому ковёрному!
Розина уже была положительно возмущена:
– Но это просто безнравственно, вы точно из ума выжили.
– Да нет, поймите, авария замечательна тем, что она, как правило, неумышленна – её невозможно предугадать. Цирк же или театр напоминают полотна Делакруа, Леонардо да Винчи или Магдалину Лемера[160].
– И что, по-вашему, есть такие произведения или картины, которые напоминают аварию?
– Быть может – мои, древнеегипетские, негритянские; в Мексике попадаются очень недурственные вещи; и просто замечательную роспись мне довелось видеть на старых вигвамах краснокожих! Но краснокожая живопись в исполнении ученика Школы изящных искусств – это чистый цирк! А вот негритянские статуи по красоте своей не уступают изяществу умирающих от рака женщин, которых я видел в музее Сальпетриер[161].
– Скажите, вам попадался хоть кто-то, разделяющий ваши идеи? – с презрением выговорила моя подруга.
– Да, как бы вас это ни удивило.
– И чем занимается этот ваш единомышленник?
– Он – велогонщик-любитель.
– Какой похвальный выбор карьеры… Наверное, будущий чемпион?
– Сомневаюсь – у него только одна нога!
– Почему же тогда он решил крутить педали?