— Я у вас в больнице был, в Кедон приезжал, когда вам еще протез не могли подобрать. Вспоминаете?
— Да-да, конечно… Здравствуйте! Как вы меня тут отыскали?
— Это моя профессия.
— Понимаю… Удочку дать? Клев нынче замечательный, видите — прямо сама из лунки сигает.
— Пустое занятие, только рыбу распугаю.
— Вы ко мне по делу?
— Не то чтобы очень, но поговорить хотелось бы. Как-никак, старые знакомые.
— Может, не стоит? Если прошлое ворошить, то к чему? И так уже, знаете, получается, что я вроде как урожай собираю, а мне — ничего не надо.
— Помнится, вы хотели купить «Запорожец» с ручным управлением. Не приобрели еще? Вам в первую очередь должны выделить.
— Никто мне ничего не должен, — строптиво сказал Липягин. — О чем нам с вами беседовать? Что было, то прошло. Интереса больше не представляю. Пенсионер по инвалидности. С ребятишками в Доме пионеров вожусь, так это для своего удовольствия.
— Газета получила письмо от строителей БАМа, — сказал Можаев. — Они хотят зачислить вас в свою бригаду.
— Это еще с какой стати?
— Иван Алексеевич, скромность, конечно, хорошая вещь, но ведь и людей надо понять. Молодежь всегда тянется к подвигу, а работают они как раз в тех местах, где вы совершили свой героический поступок.
— Да будет вам! — Липягин закашлялся: с реки потянуло тяжелым, сырым ветром. — Незачем из меня страдальца делать.
— Почему же — страдальца?
— И героя тоже незачем лепить… Хотя вы тут ни при чем. Извините, глупости болтаю… О! Давайте мы с вами вот о чем поговорим. Мне тут один человек инвалидную коляску сделал, думаю, вам будет интересно, вон сколько еще людей нуждается в помощи, да не каждому так везет, как мне. Вы обязательно должны написать о Гусеве.
— Что-то я на этого Гусева на каждом шагу натыкаюсь, — усмехнулся Можаев.
— Это в каком же смысле?
— Да так… Хорошая, говорите, коляска?
— Не то слово! Идемте покажу, вон она на берегу стоит.
— А домой не пригласите?
— Можно и домой, — без особой охоты сказал Липягин. — Отчего же… Сейчас соберем рыбку и пойдем.
Можаев пробыл у него недолго, наскоро попил чаю, записал кое-что и откланялся.
Липягин его не задерживал. Он вышел проводить гостя, долго смотрел вслед удалявшейся фигуре и думал, что если бы тогда журналист не пришел к нему в больницу, если бы не болтливые медсестры, готовые на весь свет растрезвонить о геройстве скромного работяги, если бы… Что тогда? Он что — раскаивается? Сожалеет, испытывает угрызения совести? Ведь если он и сделал что-то не так, то хуже от этого только ему самому, и только он сам вправе судить себя или не судить, другим — что до него?
Липягин вернулся домой и затопил печь.
Всякий раз в минуты душевной неустроенности его, как дикаря, тянуло к огню. Он укрылся одеялом и стал кочергой шевелить поленья. Скоро осиновые чурки осядут, расколовшись на медные угли, и можно будет, глядя на синие пляшущие языки пламени, не думать, что обратный счет времени уже начался, ничего не изменишь, колесики застучали, приближая неотвратимую встречу с прошлым. Он не хотел этой встречи. Зачем снова бежать по дощатому перрону, помнить издевательски раскачивающийся фонарь на последнем вагоне; зачем, щурясь от солнца, смотреть, как шлепает по воде большое пароходное колесо и веселые мужики, собравшись на корме, пьют теплый самогон, разламывая тугие, с изморозью на изломе помидоры, вкусно чавкают, сорят крошками хлеба, приманивая сшибающихся грудью чаек… Ослепительно жарким был день! Медные поручни полыхали таким нестерпимым блеском, что ему и сейчас хотелось сомкнуть веки и не смотреть на проплывающие мимо зеленые берега, окаймленные глинистой отмелью, но не смотреть было нельзя, колесики закрутились в обратную сторону. Куда денешься…
7
Громоздкий, уставленный во всю длину замурзанными бочками, нелепый и уютный, как обжитое дедушкино кресло, пароход, кряхтя и постанывая на перекатах, шел вниз по реке.
Взламывая сопки, вольготно, во всю ширь растекаясь по тундре, река несла на себе крутобокие баржи, плоты, кунгасы, крохотные дощатые шитики-душегубки; река работала, крутила колеса электростанций, отдыхала на ленивых плесах, кипела водоворотами, наливаясь угрюмой синевой в затонах, весело, по-детски плескалась на песчаных отмелях…
Липягину, правда, было на все это плевать. Река и река — какая разница! Он устроился на ящике с надписью «Не кантовать!» и краем уха прислушивался к разговору сидевших рядом парней, по виду сезонников, ехавших на заработки. Говорили о мерзлом грунте, о расценках. Понятно и просто. Люди знали, чего хотели, рассуждали обстоятельно, неторопливо. Они плыли… а он — уплывал! Бежал, поджав хвост, втянув голову в плечи — словно нашкодивший, отхлестанный по щекам мальчишка.
Опять возникло ее лицо, там, на перроне, в последний момент, когда, не пряча глаз, как бы между прочим, она сказала, что приезжать больше не надо, он свое получил… Этих последних слов она, правда, не говорила — она же интеллигентный человек — но именно эти, не сказанные ею слова, били наотмашь…
— Сука! — неожиданно громко сказал он и спохватился: ребята, как по команде, повернулись в его сторону.