Таня поднялась, чтобы идти за иголкой, и тогда Геннадий привлек ее к себе и стал целовать. Она не отстранилась, замерла, тихо вздрагивая, и он не сразу понял, что она смеется.
Он отпустил ее и отвернулся.
— Ты обиделся? — спросила Таня.
— Я не обиделся…
— Зачем ты это сделал?
— Мне очень захотелось тебя поцеловать.
— Причина уважительная… Ты не ожидал, конечно, что я буду смеяться в такую патетическую минуту. А что мне еще оставалось?
— Танька, — сказал он. — Хватит. Смилосердствуйся… Я сам не знаю, как это вышло.
— Так и вышло. Люди иногда целуются. Только когда тебя целуют, а ты слышишь, что сердце у твоего кавалера тикает, как часы, делается смешно… Не обижайся. У меня тоже не заколотилось. К сожалению. А то бы никаких проблем с детьми: мальчик Гена и девочка Таня, и оба — наши, — она улыбнулась, и в этой улыбке почудилось ему понимание взрослой женщины, взрослой только потому, что женщины, наверное, всегда старше… — А пуговицу все-таки надо пришить.
— Если тебя долго не будет, — сказала на прощание Таня, — я подумаю, что это свинство… В конце концов, если тебе очень захочется, можешь меня снова поцеловать.
Но он уже знал, что не захочется. Он все понял, и ему первое время было грустно — чуть-чуть, эдакая легкая грусть, как после хорошей музыки; потом, когда они вместе поохали на автомобильную свалку искать патрубок для радиатора, и Таня, перемазанная, с обломанными ногтями, села рядом на остов какого-то рыдвана и чмокнула его в щеку — он даже не помнит, по какому поводу, ему перестало быть грустно, и он подумал: как легко было все испортить. Но они не испортили. Пусть у нее будет сын, а у него будет дочь… Но если, не дай бог, попадется ей какой-нибудь прощелыга, он собственноручно открутит ему голову.
Он приходил к ней каждый раз, когда ему было особенно пакостно и неуютно; даже соседи у нее были удивительные: они не ругались, не кидали друг другу соль в чайники, сообща платили за свет и даже телевизор купили один на всю квартиру…
А Танька по-прежнему была Танькой: глаза с блюдце, коса — в руку толщиной, ямочки на щеках и белое платье… Словом, она была тем самым кумиром, которого он хотел боготворить и которого он боготворил.
На бульваре возле Никитских ворот продавали хризантемы. Геннадий купил завернутый в целлофан букет, повертел в руках — вот тебе на! Что с ними теперь делать? Хотя… Все очень просто. Вон сидит на скамейке молодая мама, очень симпатичная, стережет двухместную коляску, в которой кряхтят два разноцветных пакета: розовый и голубой, читает книжку, изредка проверяя — все ли в порядке. Разве она не достойна цветов?
Геннадий протянул ей букет.
— От бездетного человечества, — сказал он. — В знак глубокого уважения.
Молодая женщина мило удивилась, но цветы взяла и даже сказала, что девочку зовут Светлана, а мальчика — Гена, чем привела Геннадия в совсем хорошее расположение духа.
Потом он пошел в Третьяковку, но не дошел — раздумал. Сел на парапет возле Каменного моста, посидел немного, болтая ногами и насвистывая «Турецкий марш», и тут увидел Павла.
— Сеньор! — окликнул его Геннадий. — Ты что, рекрута нанял вместо себя на лекции ходить? Ты с меня пример не бери.
— Генка! — сказал Павел, подойдя ближе. — Балда ты. Ходишь тут, ворон караулишь, а у меня… Отец приехал, одним словом.
— Ох, Паша… Прямо из головы вон! Мне же Званцев говорил. Поздравляю! Я вечерком забегу, хорошо?
— Вечером — это само собой. А сейчас идем, у нас тут в «Балчуге» небольшой банкет, пока без отца, правда. Отец отдыхает. Я тебе звонил, сказали — ты на занятиях… Знаешь, Плахов тоже вернулся! А Гарбузов, твой дружок закадычный, подал в отставку.
— Как-как? — переспросил Геннадий.
— Ну, это отец так старомодно выражается. Короче, решил, что, надо сматываться, не те времена пошли… — Он взял Геннадия за руку. — Помнишь? Мы стояли с тобой на Ленинских горах, у обрыва… Ты сказал: «Будем ходить по земле честно». Помнишь ты это?
— Это ты сказал.
— Может быть. Неважно. Важно другое, Гена. Надо и дальше стараться быть честными. Как отец. Как Плахов. Да мало ли… А подлецы, сам видишь, бегут.
— Бегут-то они бегут, да щелей много. Перезимуют — и за свое. Натуру человеческую не переделаешь.
— Да? — Павел легонько толкнул его в грудь. — Философ! Вот и давай щели заделывать да хвосты рубить. А то некоторые за воротник больше закладывать любят.
— Повоспитывай меня! — буркнул Геннадий. — Воспитатель… Пошли, спрыснем это дело, как полагается.
В ресторане за тремя столиками уже царило оживление. Обедом командовал средних лет человек в пиджачной паре. Геннадий узнал в нем брата профессора — Ивана Изотовича. Пил он всегда немного, и потому Геннадий удивился, заметив, что на этот раз он наливает себе одну рюмку за другой. Было шумно, все говорили разом.
— Выпьем! — сказал Иван Изотович и потянулся с рюмкой к Геннадию. — Выпьем за жизнь молодую! Вот так… Выпил? Теперь давай-ка выйдем, покурим.
В вестибюле он взял Геннадия за руку, усадил на диван, а сам, прислонившись к стене, сказал деревянным голосом: