А Захаром Иванычем овладевало беспокойство. Дело в том, что рабочий, который один только умел управлять плугом, не являлся. Он был занят у прежнего владельца плуга и по временам запивал. Последнего-то и боялся Захар Иваныч. Как только колесо локомобиля пришло в движение и регулятор медленно закрутился, вся прислуга вместе с Захаром Иванычем устремила взоры на дорогу из усадьбы. Наконец кто-то воскликнул: «Едет Пантешка!»
Не доезжая добрых десяти сажен от толпы, Пантешка выпрыгнул из телеги и направился к плугу. Он был в красной рубахе и в картузе набекрень. Движения его были проникнуты каким-то разухабистым ухарством и лицо изъявляло беззаветную отчаянность.
— Видали наемщика! — встретил его Карявый, и толпа снова отозвалась хохотом.
И действительно, Пантешка живо напоминал собою «наемщиков» былого времени. Те же развинченные ухватки, то же удальство подозрительного пошиба. Он важно осмотрел плуг, осведомился о числе градусов на манометре и, свернув цигарку, направился к толпе.
— Что, галманы, — воскликнул он, — аль гляделки продавать пришли!
— Продашь, — ответил Карявый, — бывало, наемщиков-то под руки водили, а теперь ими плетни подпирают.
— Это кто же был наемщик-то? — подбоченясь, спросил Пантешка.
— Не мы.
— Да и мы не таковские.
— Видать.
— Мы-ста кланяться не станем. У нас и управитель покланяется! — бахвалился Пантешка.
— Как, поди, не поклонится, — простодушно возразил Карявый, — вы, поди, обхождения-то всякого видали.
— И видали.
— Вы, чай, не одно толокно, и зашейное едали.
— Да не сидели на овсянке как галманы которые…
— Где сидеть! Поди, и под заборами леживал!
— Леживали, да с голоду не пухли.
— Как тута пухнуть! Тонкого человека сразу видно.
— И видно.
— Тонкий человек и… (тут Карявый сделал неприличный намек на свойство тонкого человека).
Толпа, утаивая дыхание, следила за пререканиями Власа с Пантешкой. Иногда пробегал по ней тщетно задушаемый смех. Но последнее слово Карявого как будто прорвало плотину: оглушительный хохот вылетел из всех мужичьих грудей и долго стоял в воздухе. Обескураженный Пантешка отплюнулся и подошел к девкам. «Эй, Сашки, канашки мои!» — закричал он, бросаясь заигрывать с ними. Но его встретили руганью и оплеухами. Тогда он снова возвратился к мужикам.
— Ты как же на лопатку-то на эту цепляешься? — с притворной любознательностью спросил его Влас Карявый, указывая на сиденье плуга, торчавшее в воздухе.
Польщенный Пантешка ободрился.
— Ты эфто не так понимаешь, — предупредительно сказал он и неизвестно для чего начал врать: — Я, к примеру, сажусь и берусь за колесо. И как взялся за колесо — тут уже прямо пущают. А я сижу и гляжу. Плуга направо — я сейчас напрямик ее. Плуга налево — я опять ее напрямик. Дело, брат, хитрое!
— Чего хитрее! — подтвердил Влас с иронией.
— Рукомесло тоже, — со вздохом вымолвил дряхлый старик.
— А ты думал, не рукомесло, — живо откликнулся Пантешка, видимо стараясь заручиться расположением мужиков. — Я, брат, три лета на ней страдаю. Однова вот руку перешибла, окаянная, повыше локтя, — он указал, — а в другой ногу искорежило, — он снова указал. — Вот оно какое рукомесло.
— Э! — с любопытством воскликнули в толпе. — Как же это тебя угораздило?
— Оченно просто, — сказал Пантешка и опять почувствовал в себе героя. — Лемех зацепился за корень за какой аль за голыш, тебя и ковырнет вверх тормашками. Я, брат, разов семь летал. Спасибо, больше все мордой отвечаешь.
— А прежде вы по какой части происходили? — спросил его Влас Карявый.
— В кучерах езжал.
— Тэ-эк. И по купцам живали?
— Живал.
— Едали хорошо?
— Здорово кормили. У нас, у купца Аксенова, от масла переслепли все!
— Тэ-эк… А с лопатки-то с эстой много ли летал? — бесхитростно осведомился Карявый, указывая на плуг.
— Семь разов.
— Ну и летать тебе, видно, до веку! — хладнокровно заключил Влас при общем хохоте предстоявших.
Пантешка обиделся и отошел.
Илья Петрович ходил посреди народа и чувствовал, как земля под ним горела. Настроение толпы глубоко радовало его. Здоровенный ее хохот, беззастенчивый и грубый юмор, свободолюбивое отношение к действительности, насмешки над этим хитрым чудовищем, на славу сооруженным в Ипсвиче, — все это как нельзя более отвечало его теоретическим представлениям о народе и с особенной настойчивостью возбуждало коренные его влечения. «Что, буржуй, съел гриб!» — подсмеивался он над Захаром Ивановичем и нисколько не разозлился, когда тот, выведенный из терпения, сказал: «Э, брат, и дикари глумятся над Европою, а она все-таки пожирает их через час по ложке!»