Но тут Илья Петрович взглянул на Варю и нахмурился. В ее лице и вообще во всей ее позе напряглось такое жадное внимание и с такой: пытливой сосредоточенностью устремлены были на него ее глаза, что ему сразу сделалось стыдно. «Как глупо!» — внутренне воскликнул он, подразумевая свои шпильки и уколы, перемешанные с многозначительными намеками… И вместе с этим глубокая внимательность девушки приятно защекотала его самолюбие. Легкое возбуждение снова поднялось в нем. Он почувствовал, что находится в ударе. Факты и мысли, как в ключе, бились в его воображении и, казалось, только ждали предлога, чтоб воплотиться в слово и рядом стройных картин встать пред слушателем. И каким слушателем! Жаждущим, молящим, изнывающим в немом и чутком ожидании… «Принципиальный» человек проснулся в нем.
— Народный вопрос, милая барышня, имеет историю длинную, но в современном его виде недавно гуляет по нашим нервам, — строгим и несколько пересохшим голосом произнес он. — Но уж начинать, так начнем с Адама, и прежде чем «вопроса» коснуться, потолкуем о почве, этот вопрос возрастившей… — И он кратко и выразительно перечислил ей внешние факты русской крестьянской истории. Государственное собирание земли на Москве; немощь в крестьянском обиходе, вызванная этим собиранием; разброд как следствие этой немощи; насильственное прикрепление к земле; беспрерывный стон народный, заглушаемый визгом политической суетни; торжественное шествие государственной машины под гул победоносных и иных кампаний, — вот какими чертами он определял эту историю. А дошед до времен пугачевщины — с иронией сказал:
— Это реприманд нумер первый.
Затем в его живом и резком изложении опять потянулись однообразные факты. Систематическое расширение крепостного права. Редкие вздрагивания крестьянского горба, изнывавшего под тяжестью государственных забав. Английский пластырь на зияющих язвах. Наивное свирепство поместного дворянства и плотоядной бюрократии. Наконец, целая сеть кровавых расправ, с особенной настойчивостью расползавшаяся по тихим захолустьям и идиллическим дворянским гнездам, — все это вырастало и тянулось пред Варей стройной и сокрушающей вереницей и неотступно заполняло ее воображение.
— Там повар, как куренка, резал свою барыню; там сенная девка подсыпала барину зелья в питье; там мужики дубьем расправлялись со своим мучителем; там просто-напросто «властей не признавали» и объявляли заведомую войну изъедавшему их режиму; так назревал и насыщал атмосферу тяжким предвестием грозы крестьянский протест, — говорил Тутолмин, и на этом прервал свою речь насмешливым примечанием: — Это был второй реприманд.
На освобождении крестьян он покончил с их историей.
— Теперь у нас иная песня потянется, — сказал он, — теперь мы доберемся до «народного вопроса», милая барышня… — И прямо указал на Радищева. — Это первый печальник народный, — вымолвил он, — первый, если можно так выразиться,
Но зато в его голосе явно зазвучали теплые нотки, когда он заговорил о немце Гакстгаузене, о трудах Беляева, о первых исследователях народного быта, народной поэзии, народных понятий о праве и религии. И тут, как бы мимоходом, посвятив Варю в течение западноевропейских социалистических идей — течение, захватившее своими волнами прогрессистов шестидесятых и семидесятых годов, он в широких и ясных чертах представил ей идеальный путь народного развития. «Община — в экономической жизни, песня и сказка — в бытовой, обычай — в юридической, — вот вехи, по которым долженствовало направиться этому развитию», — говорил он. И тут же пояснил, что и то, а другое, и третье он понимает в смысле
Покончив с идеалами, Тутолмин воскликнул:
— Но тут-то и начинается вопрос! — и с напускной шутливостью, плохо скрывавшей его волнение, обратился к Варе — Вы, конечно, не понимаете, что такое «вопрос»? Вот что, милая барышня: ежели вам захочется сторублевое платье купить, а папашенька сие воспрещает, — это и будет обозначать «вопрос». В данном случае «вопрос сторублевого платья».