Наши дела шли все хуже и хуже. Эсме плакала при виде серых простыней и грязных окон. Она говорила, что нам не следовало уезжать из Рима. Итальянцы, конечно, были щедрее французов. Из России приходили ужасные новости. Верные присяге армии постоянно отступали и почти не получали помощи от союзников, теперь занятых турецкими делами. Я расспрашивал людей, приезжавших с юга России, о своей матери и друзьях, но ответов не получал. Бедолаги все еще не могли прийти в себя, все еще находились во власти кошмара. Казалось, тормошить их настолько же опасно, как пытаться разбудить сомнамбулу. Выходило много русских газет всех политических мастей, от яростно-монархических до крайне нигилистических, в них сообщались не факты, а мнения. В русских издательствах и русских информационных центрах, как и в отдельных кафе, которыми управляли русские, в основном все ограничивались сплетнями и нелепыми фантазиями. Эти эмигранты, подобно их берлинским коллегам, были удачливыми беженцами. В других местах сотни тысяч людей попадали в гражданские концентрационные лагеря, умирали от болезней или от отчаяния. И даже среди этих несчастных беженцев встречались сторонники Ленина и Троцкого. Ужасные последствия социализма стали всем очевидны, и все-таки французские социалисты готовили подобную судьбу своей собственной стране! Возможно, сопротивление оказалось бы гораздо мощнее, если бы наши газеты не печатали правдивые рассказы о злодеяниях настолько отвратительных, что обычные парижане не могли поверить прочитанному и отвергали подлинные истории, считая их лживой пропагандой. Я настаивал, что в газетах пишут правду, – я видел такие вещи собственными глазами. Я пострадал от рук красных добровольцев, и только бегство спасло мою жизнь. Но я вскоре понял, что лучше ничего не говорить. В те дни непрерывного, лихорадочного послевоенного веселья люди могли возненавидеть тех, кто говорил о смерти и ужасе или даже о чем-то менее значительном. Вот что им было нужно: новейший американский джаз, модные танцы, эксцентричные наряды. О героях войны уже забыли. Их место заняли потные негры, игравшие на банджо. И когда цена этих новых ощущений оказалась слишком высокой, они потребовали денег у разоренной Германии! (Разумеется, немцы устали. от таких требований. Они снова заняли город, после чего парижане просто пожали плечами, вдвое подняли цену на выпивку для немецких солдат и стали танцевать дальше.)
Эсме была готова присоединиться к великой вечеринке. Ее стремление к хорошей жизни вызывало у меня беспокойство. Она была молода, ей хотелось посещать разные места, но, конечно, я никак не мог найти наличных. Вскоре мне пришлось продать ценный патент за несколько сотен франков. Моим агентом стал одесский еврей по фамилии Розенблюм. Я заставил себя вежливо побеседовать с ним и даже не отдернул руку, когда он протянул мне липкие пальцы, предлагая заключить союз. Он сказал, где я должен встретиться с его клиентом.
Это случилось на Монмартре, в туристическом «Бал дю данс», в пасмурный день, когда колокол Савояр на башне Сакре-Кёр звонил «Ангелюс»[139]
. Мне нравилась эта церковь. Казалось, ее перенесли откуда-то издалека, с Востока. Обычная толпа посетителей рассосалась. Эстрада опустела, стулья сдвинули, бар закрыли, и все-таки в помещении еще воняло дешевыми духами и молодым вином. Я вошел внутрь. Дверь за мной запер человек, с которым я согласился встретиться. Он тоже оказался украинцем, но из Марселя – он жил там с 1913 года. На мсье Свирском были яркий костюм в тонкую полоску и белая фетровая шляпа. Его руки были увешаны тяжелыми золотыми кольцами с грубо ограненными полудрагоценными камнями, главным образом темнокрасными. Он сказал, что работает брокером на серьезных южных промышленников, имеющих отделения в Париже. Он был лет на десять старше меня, но кожа на его лице казалась дряблой, как у ищейки, – словно что-то сушило его изнутри. Из-за этого Свирский выглядел печальным. Но его глаза напоминали твердые коричневые камни. Он расспросил меня об изобретении, которое я хотел продать. Он меня выслушал, и глаза его сверкнули, лицо сморщилось, губы искривились, как будто он считал себя обязанным проявить глубокомысленный интерес к моему отчету. Этот странный, нервный маленький субъект немедленно расслабился, когда я сказал, что добавить мне нечего. Тогда он озабоченно посмотрел в сторону бара. Свирский явно чувствовал неловкость – возможно, он хотел вести себя правильно, но не вполне понимал, чего от него ожидают. Он напоминал мне кое-как выдрессированного спаниеля. И все же в бумажнике у него лежали деньги вместе с листком бумаги, который мне следовало подписать: контракт на бланке марсельской проектной фирмы. Там упоминались лицензионные выплаты, которые я должен получить, когда мой тормоз безопасности начнет приносить доход. (Это устройство присоединялось к акселератору автомобиля. Оно автоматически срабатывало, когда водитель полностью отпускал педаль.)