Америка потеряла Мейн-стрит, когда повернулась спиной к Европе и оставила нас сражаться с Карфагеном. Она устремила взгляд вглубь себя, когда ее власть и идеализм достигли зенита. Если бы она посмотрела наружу, то сохранила бы все, о чем теперь тоскует. Я был там. Америка решительно шла по пути самоуничтожения. Она страдала от вечного заблуждения богачей: их богатство – это награда за некое врожденное моральное превосходство. Я, насладившись восторгами безответственной юности Калифорнии, увидел конец прекрасной золотой поры, эпохи веселья и радости. Но время, проведенное на гастролях, не было потрачено впустую. Я много узнал о простых людях, живущих на сущие гроши, сталкивающихся с реальностью мира, который многие европейцы все еще считают очаровательно наивным или испорченным. Я разочаровался в Америке позже, когда понял: она отказалась от подобающего лидирующего положения просто потому, что хотела любви, а не уважения. В двадцатых годах Америка еще сохраняла чувство собственного достоинства. Вот почему тогда можно было пройти по Мейнстрит, вдыхая запах содовой, солода, кофе и сиропа, в тех самых городках, где всего лишь пару поколений назад люди убивали друг друга из-за золотых самородков и участков земли.
Мы путешествовали по маршруту Лолы Монтес[275]
, которая танцевала в деревянных хижинах и палаточных лагерях всего лишь семьдесят лет назад. В деревянных домах Лост-Хилла и в новых кирпичных сооружениях округа Калаверас, в бескрайних пустынях и густых лесах, среди горных хребтов и пологих холмов, в мире золота, серебра и нефти мы пели наши песни и декламировали наши монологи. В городах, где дощатые настилы защищали наши ноги от грязи, мы могли повернуть за угол и увидеть посреди улицы огромную нефтяную скважину. Великая Материнская жила[276], которая принесла в Сан-Франциско богатство и безумие, была выработана, и все же по склонам холмов бродили разведчики. Мы проезжали по сверкающим ущельям Высокой Сьерры и по огромной долине Сан-Хоакина, когда сливы были в самом цвету; мы странствовали по полям, по равнинам, заросшим эвкалиптами, насколько хватало глаз. Мы останавливались и вдыхали почти наркотический аромат апельсиновых рощ, срывали с деревьев свежие персики, объедались форелью, выловленной в прохладных реках. Мы выступали в сараях, палатках и холлах обветшалых отелей. Мы добрались до Флагштока, Аризона, и однажды ночью разбили лагерь неподалеку от края Большого каньона. Этот дикий простор нельзя описать, нельзя передать словами или картинами. Мы проехали в старой машине скорой помощи по Цветной пустыне. В Долине памятников глаза индейцев смотрели на гибель всех мечтаний. На лицах детей навахо застыло выражение, которое я уже видел в Галате и еще раньше – в штетлях среди степей Украины. Эти люди родились в эпоху, в которой для них не было места. Их ритуалы и традиции утратили цель и смысл. Теперь безвинные индейцы стали изгоями. Они стали паразитами на своей собственной земле, как завоеванные армяне, палестинские евреи и российские кулаки. Они стали musselmanisch, как говорили в Бухенвальде. Они, по сути, разучились жить, эти образцовые граждане Карфагена.Иногда дорога приводила нас в более крупные города или, по крайней мере, в пригороды. В Оберне, мирном северокалифорнийском городе, где телеграфные столбы были все еще выше большинства зданий, я снова увидел Бродманна. Я шел от кафе под названием «Гремучка Дика» к местному почтовому отделению. На широкой улице движение почти замерло, я видел только двуколку и пару-тройку велосипедов. День был сонным и солнечным. Похоже, что в Оберне началась сиеста. В руках я держал письмо для Эсме и открытку для Коли. Я, как обычно, интересовался новостями и выражал надежду, что скоро одно из моих писем дойдет до моих друзей, где бы они ни были. Я отказывался даже думать о том, что их насильно вывезли в Россию. Бродманн стоял на деревянном балконе старого отеля «Фриман», расположенного на самой вершине холма. Я смог хорошо разглядеть знакомую фигуру. Прежде чем скрыться в темноте своей комнаты, он взмахнул рукой. Я был абсолютно уверен, что Бродманн просто дразнил меня, однако он мог подавать кому-то знак. Я стал очень осторожным после этой встречи и, к раздражению миссис Корнелиус, настоял на том, чтобы покинуть Оберн: первоначально мы планировали там заночевать. В течение следующей недели мне было сложно играть на сцене, но я не видел смысла в том, чтобы пугать остальных своими открытиями. Я все еще не мог разгадать намерений Бродманна, однако очень обрадовался, когда мы повернули на юг.