Когда Брюллов обходил годичные академические выставки, за ним обычно шла толпа студентов, настолько он бывал меток в оценках, справедлив, бережно внимателен к малейшему обещанию таланта, блеснувшего в ученической работе, беспощаден к бездарности. И что еще подкупало учеников — он и хвалил и ругал не небрежно, не свысока, а вновь, неизменно повторяя свое любимое «понимаете…», делал глубокий, серьезный разбор картины. Все это позволило одному из современников сказать, что Брюллов был «сострадателен к своему собрату-художнику». В сострадании, в бережности есть совсем особый оттенок, когда они исходят от блестящего мастера, овеянного мировой славой… Другому современнику, тоже ученику Брюллова, принадлежат слова о том, что учитель «до самозабвения увлекался чужими удачами, обращался в сотрудника других художников, чтобы улучшить их произведения». Это касалось больше всего его учеников, но отнюдь не только их. И кто сможет измерить, что сильнее воздействовало здесь на воспитанника — поправленная работа или готовность мастера помочь другому.
Вообще нравственное воспитание Брюллов ставил очень высоко. Неустанными разговорами о спокойствии духа и чистоте совести он старался помочь молодому человеку найти нравственную опору в жизни, открыть ему истинные, не мимолетно-суетные ценности. Правда, нередко наставления приходили в противоречие с личным примером. Брюллов далеко не был безупречен. Но именно потому, что сам сознавал это, сам страдал от этого не единожды, он с особенной готовностью отдавал и душевные силы, и дорогое свое время «на нравственную работу». Сам он не раз впоследствии пожалеет, что так щедро тратил себя на удовольствия, позволял себе порой совсем не нужный ни уму, ни сердцу адюльтер, не вел строго счета лишним стаканам вина. С тем большей настойчивостью говорит он ученикам об опасности пустого рассеяния в удовольствиях высшего света, остерегает их от заискивания и искательства похвал. Только умение делать хорошо свое дело на земле дает человеку опору: «Не хлопочите о том, чтобы все вас хвалили… чтобы не унижать себя в собственных глазах», «прилежно изучайте ваше дело, не жалейте на это трудов», «старайтесь не казаться знающими людьми, а быть ими в самом деле» — эти наставления донесли до нас ученики, значит, слова учителя задели сердце, прочно сохранились в памяти, не пропали втуне.
Вспыльчивый от природы, Брюллов порой не давал себе труда сдержать гнев. «Это был космос, в котором враждебные начала были перемешаны и то извергались вулканом страстей, то лились сладостным блеском. Он весь был страсть, он ничего не делал спокойно, как делают обыкновенные люди. Когда в нем кипели страсти, взрыв их был ужасен, и кто стоял ближе, тому и доставалось больнее», — говорит Мокрицкий, перед глазами которого прошла длинная вереница будничных брюлловских дней. Нередко он грубо кричал на нерадивого или неумелого ученика, швырял об пол палитру, восклицая в отчаянии: «Эк напорол, черт возьми! Да с вами и сам разучишься рисовать. Замучат, право! Нет, я не способен учить, не могу, это меня бесит!» Но и остывал он так же скоро, как распалялся. И никогда не гнушался попросить извинения за безобразную вспышку. И вот он уже с карандашом в руках обстоятельно, терпеливо, долго объясняет, в чем суть ошибки, толкует о тайных законах строения человеческого тела, о скрытом механизме его движений. Ученик же, позабыв об обиде, с восхищением следит за движением карандаша учителя, поражаясь, как буквально на глазах его вялый безжизненный рисунок обретает четкость форм, конструктивность, живую характерность. Ученики, изучив со временем характер Брюллова, начинали безболезненнее сносить его гнев, ибо понимали — за ним кроется не злоба, не дурной умысел, а прямота и в конечном итоге желание им помочь. Железнов в воспоминаниях говорит: «Мне кажется, что я более многих других порицателей Брюллова имею право жаловаться на его грубость, на его безалаберный и тяжелый характер, но именно поэтому я осмеливаюсь сказать, что Брюллов был человек прямой, что он более несносен и невыносим, чем дурен».