Врачи на время запретили всякие визиты, и многие часы, дни Брюллов был предоставлен самому себе. Такого безотрадного, тягостного состояния духа, как в те пасмурные месяцы, он еще никогда в жизни не знал. Сколько разочарований, сколько неудач, сколько безвозвратно утраченных иллюзий! Он подолгу лежал недвижно, уйдя в себя, снова и снова мысленно переживая минувшие годы, ища, где же он оступился, сделал неверный шаг, приведший его на путь неудач и разочарований. И не находил. Безответно вопрошал судьбу, что она уготовила ему в грядущем, вопрошал свою душу, хватит ли у него сил перенести новые испытания, сумеет ли он найти в себе опору, скалу, на которой в случае нужды можно построить крепость и укрыться в ней от новых невзгод. Нет, он не мог бы сказать о себе, как говорил сосланный в Акатуй Лунин: «Я не жалею ни об одной из моих потерь». Напротив, каждая новая утрата, новая неудача вызывала из забвения все прежние. Минутами ему казалось, что вся жизнь только и состояла из цепи обид, разочарований и бед. Не было в нем и такой силы духа, как у Гоголя, которая позволила бы ему подняться выше неудач и неурядиц. «Я рад всему, всему, что ни случается со мною в жизни и, как погляжу я только, к каким чудным пользам и благу вело меня то, что называют в свете неудачами, то растроганная душа моя не находит слов благодарить Невидимую Руку, ведущую меня», — писал Гоголь в письме к Аксакову. А в послании Жуковскому восклицал: «О, какой непостижимо-изумительный смысл имели все случаи и обстоятельства моей жизни! Как спасительны для меня были все неприятности и огорчения! Они имели в себе что-то эластическое; касаясь их, мне казалось, я отпрыгивал выше, по крайней мере чувствовал в душе своей отпор». Наверное, Брюллову было бы легче и отраднее, если бы он мог постичь сердцем высказанную когда-то Софоклом мысль: «Несмотря на все, что я перенес, становясь старше и мудрее, я прихожу к мысли, что все в жизни — благо». Брюллов жаждет отыскать выход из вязкой тьмы собственной подавленности. Примеряет к себе то один, то другой путь. Он бросается за советом к книгам. Ворошит один за другим тома большой своей библиотеки. Перечитывает жизнеописание Наполеона, наталкивается на такие его слова: «Это всегда была моя главнейшая мысль — человек должен проявить больше всего истинной смелости в тех случаях, когда на него обрушивается клевета, и в условиях, когда на него обрушиваются несчастья. Это помогает ему избавиться от них». Эти слова находят в нем живой отклик, ему кажется, что Наполеон говорит отчасти и о нем. Но только где же взять эту смелость… Он листает стихи Лермонтова, и снова тут и там находит удивительное созвучие своим настроениям:
Он перелистывает сочинение Радищева, о котором столько в детстве слышал от отца, и вновь ему кажутся волнующе близкими многие строки: «О природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, ты дала ему в отраду сон. Уснул, и все скончалось. Несносно пробуждение несчастному…» Он ищет в книгах совета, может, даже рецепта, но встречает лишь созвучия, но и это отрадно, ибо притупляет, сглаживает пронзительную остроту чувства одиночества…
Так он мечется в поисках выхода, пока не ступает однажды вновь на ту единственную дорогу, которая всегда бывала для него спасительной. Если б могло случиться так, что Владимир Соллогуб показал Брюллову недавно полученное от Гоголя письмо, — впрочем, кто знает, быть может, так оно и было, — то он нашел бы словно к нему обращенный совет, единственный, который он мог принять целиком: «Вам нужно только не останавливаться и писать… Вы тут более и более будете находить утешения в жизни настоящей. Все вас обманет, и жизнь, и свет, и все привлекательности, привлекающие других людей, но на этом поприще вас ничто не обманет…» Когда-то, в недолгий период спада после «Помпеи», Брюллов инстинктивно кинулся вновь в работу, теперь он сознательно утверждается в мысли: его опора, его внутренняя крепость, вечная и неизменная — это его работа. В первое же мгновение, как только позволят ему силы, он вновь возьмется за кисть…