С удивлением глядел Брюллов на петербургскую толпу. Она тоже теперь совсем иная, чем тринадцать лет назад, да к тому же как сильно отличается от московской! Одеты все пестро и неоднообразно, мода в том, 1836 году была какая-то неустойчивая — может, небывало ранняя весна застала законодателей мод врасплох… В одеждах были как бы перемешаны все века — глубочайшая древность соседствовала с выдумками парижских модисток. У дам и греческие прически, увитые гирляндами из искусственных цветов, и поднятые вверх, на китайский манер, волосы, и старофранцузские букли… У многих — восточные тюрбаны венчают гордо поднятые головки. Платья пышные, наподобие фижм, рукава то чрезвычайно узкие, то невероятно широкие… У мужчин — и гладко выбритые подбородки, и усы, и борода, и бакенбарды. Смешение лиц — необыкновенное. Рядом со светской дамой преклонных лет, так затянутой в корсет, что глядеть без сочувствия невозможно, бородатый купчина; рядом с сановником в шитом золотом вицмундире — пришлый оброчный в лаптях и посконной рубахе. Помимо разнородности толпы смутно уловил Брюллов и еще одно обстоятельство. Как ни был он взволнован встречей, поражен новыми впечатлениями, а все же заметил, что у большинства прохожих движения какие-то механические, напряженные. Будто не по своей, а по чьей-то чужой воле приведены в действие эти фигуры. Это приметил и маркиз де Кюстин, побывавший чуть позже, в 1839 году, в России и выпустивший потом книгу «Le Russie en 1839», вызвавшую такое недовольство царя Николая. «Движения людей, встречаемых мною, — писал он о петербургской толпе, — казались мне угловатыми и стесненными; каждый жест выражал волю, но не того, кто делал его; все, кого я видел, шли с приказанием…» Лермонтов выразил это же впечатление совсем коротко и хлестко: «Закон сидит на лбу людей…»
Так, покуда Брюллов ехал по городу, длинный ряд малых примет, мелких черт постоянно возвращал все к той же мысли — уезжал он при одном царе, возвращался совсем при ином. Все познается в сравнении — совсем скоро на себе самом убедится художник, что александровские утеснения свободы были детскими шутками в сравнении с жесткими, целенаправленными мерами Николая по пресечению всякого проявления мысли, свободной воли…
Полный новых впечатлений, неожиданных мыслей, подъезжал Брюллов к дому купца Таля, что стоит в самом начале Невского, в двух шагах от Дворцовой площади. Квартира, предназначенная для него в Академии, еще не была готова, и друг Пушкина, С. Соболевский, которого он знал еще по Италии и даже рисовал его портрет, предложил художнику покамест остановиться в этой квартире, которую он снимал со своим приятелем И. Мальцевым — они оба были тогда одержимы идеей основать бумагопрядильную фабрику и все равно вскорости собирались по этому поводу поехать за границу.
Едва приехав в Петербург, Брюллов снова тяжело заболел. Пришлось даже отложить торжественную встречу в Академии. Программа торжества была составлена заранее с великой тщательностью — вплоть до перечня и содержания тостов, и утверждена резолюцией президента Оленина: «С сим положением согласен». Наступил день 11 июня. Торжественно украшенная Академия распахнула двери перед своим питомцем, стяжавшим мировую славу. Пенсионер Кудинов пропел куплеты, сочиненные в честь Брюллова воспитанником Норевым. Вступил хор. Ноты в руках донельзя взволнованных учеников дрожали, голоса поначалу тоже. Хор сменился полковым оркестром, грянувшим торжественный марш. Через анфиладу, мимо величаво взирающих античных статуй, будто тоже участвовавших в торжестве, Брюллов и все приглашенные прошли в залу с роскошно убранным обеденным столом. В конце залы висела «Помпея». На мгновение все смолкли. Было что-то особенно волнующее в этом моменте — друг против друга творец и его создание, разделенные большим пространством залы… На миг все почувствовали себя нескромными свидетелями, нечаянно попавшими на эту встречу художника со своим детищем. Но вот уже минутное смущение разрядилось громкими «ура», восторженными криками «да здравствует Брюллов!»