То, что он «представляет рабочий класс», Либкнехт отчетливо понял на фронте. Стоило ему показаться «на людях», как солдаты толпой обступали его, и начинался разговор о самом важном, о самом больном — о войне. Как случилось, спрашивали солдаты, что социал-демократы, которые всегда клятвенно заверяли, что не допустят войны, все, как один, голосовали в рейхстаге за войну? Как случилось, что он, Либкнехт, при вторичном голосовании оказался в полном одиночестве?
Он старался отвечать коротко, не вдаваясь в подробности, из опасений, что долгий разговор в толпе может привлечь внимание офицеров. Но солдаты не удовлетворялись краткими ответами, они как раз ждали от него подробностей, они хотели понять, что же происходит в партии, которую прежде все они считали «своей».
И всякий раз кончалось тем, что он, увлекаясь, читал им целые лекции по истории германской социал-демократии, рассказывал о Марксе и Энгельсе, раскрывал сущность оппортунизма, говорил об измене лидеров германской социал-демократии. И о левом крыле партии, к которому он сам принадлежит, и о том, что теперь пролетариат знает, кто его наиболее опасный враг, маскирующийся в тогу добродетели.
Не могло командование не замечать этих сборищ. В конце марта Либкнехта вызвал подполковник и довольно мягко напомнил о тех предупреждениях, которые ему сделали во время призыва в военном управлении. Он ответил, что ему все это известно, что он все понял, что у него хорошая память — повторять ничего не надо. А в апреле на эту же тему заговорил старший лейтенант — командир его роты. Этот был погрубее и прямо заявил, что знает обо всех его «проделках» и что требует прекратить «пропагандистские штучки». Еще сказал, что тем, кто с ним «якшается», не поздоровится, с ними он расправится просто — штрафной батальон льет по ним слезы.
Напуганный последней угрозой, он просил солдат по возможности быть осторожными, не собираться вместе больше нескольких человек. Но они только отмахивались — пуля-то везде догонит, что здесь, что в штрафном — чего там беречься! И прибегали к нему целыми подразделениями при первой возможности.
На Западном фронте шли весенние дожди, солдатские сапоги шмякали по грязи, люди мокли и не имели где просушиться, но шли к Либкнехту в казарму, иной раз под ливнем и грозой. Шли не только, чтобы послушать его, посоветоваться с ним, прочитать письмо, полученное из дому, — шли, чтобы порадовать его пирогом, присланным матерью, поделиться посылкой, полученной от жены. Он не смел отказываться от солдатского угощения — они приняли бы отказ за кровную обиду.
От дождей у него ныло тело, но он работал наравне со всеми, строил стратегическую дорогу, наотрез отказываясь от помощи, которую ему постоянно предлагали товарищи. Он быстро исхудал, его округлое лицо удлинилось, печать измождения легла на него. Всегда оживленные глаза глядели теперь утомленно и грустно. Он был придавлен всем, что успел увидеть.
В этот дождливый холодный день, ничем не напоминавший мягкий климат Франции, он получил из дому посылку и письма от жены и детей. Он всегда любил читать их письма, а здесь, на фронте, любая весточка из дому была для него праздником.
Он не писал жене уже несколько дней — изнурительный, непривычный труд в эту изнурительную, совсем не весеннюю погоду лишил его сил, и он едва добирался до нар поздно вечером и старался тут же заснуть, как только наступала тишина.
Тишины, правда, становилось все меньше и меньше: артиллерийские бои на этом участке фронта велись интенсивно, а теперь к звукам канонады прибавился еще постоянный и противный гул аэропланов.
Он начал писать ответное письмо жене. Он не стал внушать ей, что тут тишь да гладь, а написал письмо среднее между правдой и ложью, слегка приукрасив свое фронтовое бытие.
«…Несколько раз мы имели возможность наблюдать здесь довольно хорошо артиллерийские бои, которые за последнее время ведутся с большой силой», — сообщил он и тут же поблагодарил за присланные вкусные вещи и очень просил не присылать ему ничего больше, потому что «…ведь вам самим деньги очень нужны…».
Письмо было не очень длинным — он объяснил это тем, что пишет поздним вечером и их уже загоняют на ночлег. Письма сыновьям получились еще короче, но он не мог позволить себе сегодня потратить все силы на личные письма — по плану, составленному им для самого себя, ему необходимо было еще успеть написать большую и важную листовку, которая завтра по конспиративным каналам должна уйти в Берлин.
Он писал эту листовку и думал, что в Берлине почти никто не остался на свободе, и печатать листовки становится все трудней и трудней.