Всю нежность, которой так много было в сердце Маркса, он перенес на своих дочерей и внуков. Он всегда горячо любил детей. Все ребятишки прилегающего к Мэйтленд-парк-род квартала знали, что а в карманах Маркса для них обязательно найдутся леденцы и сахар. Оставшись без Женни, Карл надеялся заполнить бездонную пустоту, образовавшуюся в его сердце, обязанностями дедушки.
«Только что Тусси вместе с Энгельсом отвезли на извозчике, — писал он Женнихен Лонге в том же декабре, когда похоронил жену, — в транспортную контору рождественские подарки для наших малышей. Ленхен просит, чтобы я специально указал, что от нее — одна курточка для Гарри, одна для Эдди и шерстяная шапочка для Па, затем для того же Па голубое платьице от Лауры; от меня — матросский костюм для моего дорогого Джонни. Мама так весело смеялась в один из последних дней своей жизни, рассказывая Лауре, как мы с тобой и с Джонни поехали в Париж и там ему выбрали костюм, в котором он выглядел, как маленький «мещанин во дворянстве».
У Женни Лонге подрастали четыре мальчика. Самый старший, Жан, прозванный на английский лад Джонни, был любимцем Маркса, в доме которого живал подолгу.
«Расскажи Джонни, — просил в письме Маркс дочь, — что когда я вчера гулял в парке — нашем собственном Мэйтленд-парке — ко мне вдруг подошел величественный сторож парка, чтобы узнать новости о Джонни».
Эдгар, один из внуков Карла, был ненасытный лакомка и однажды, приняв на кухне сырую почку за кусок шоколаду, съел ее без всяких размышлений. С тех пор в семье его прозвали Волком, что очень забавляло деда. Однако, несмотря на горячее желание Маркса жить среди своих детей, это не осуществилось. Здоровье его непрерывно ухудшалось. Климат Лондона был очень неблагоприятен для легочных и горловых заболеваний. Пришлось поехать на остров Уайт, в приморский курортный городок Вентнор. Но и там погода точно ополчилась на людей. Ливни и пронзительно холодные ветры не унимались. Маркс, и без того больной, схватил плеврит и слег. Подле него находилась Элеонора. После смерти матери она была все еще крайне подавлена и печальна. Ее мучили бессонница и нервные конвульсии. Маркса огорчало, что молодая девушка вынуждена быть при нем чем-то вроде сиделки. Он, впрочем, скрывал от дочери эти горестные мысли. Элеонора была впечатлительна и, несмотря на кажущуюся силу духа, легко ранима. Она не нашла еще своего назначения в жизни и металась, не зная, остановиться ли на театре, где она изредка уже выступала с некоторым успехом, стать ли писательницей или посвятить себя общественной и педагогической деятельности. Склад характера и дарования открывали перед ней все эти дороги. У Элеоноры был прекрасный, низкий, гибкий голос, четкая дикция, хорошая внешность. Ей нравилась трагическая актриса Эллен Терри, которой гордилась Англия, как век назад великой Саррой Сидонс. Выступая на сцене в тех же ролях шекспировских героинь, Элеонора старалась голосом, интонациями, чуть вздрагивающими и неестественно глубокими, а также пластической жестикуляцией походить на этих актрис. Маркс не возражал против того, чтобы она посвятила себя театру и для этого училась у известного педагога мадам Юнг. Но, страстно любя театр, Элеонора отказалась от него, направив всю кипучую энергию и талант на политическую деятельность. Ее чарующий голос пригодился на трибуне, на собраниях. Она стала одним из лучших пропагандистов бессмертных идей Маркса. И как некогда молодого Карла труженики называли «отец», так тридцатилетнюю Элеонору английские работницы прозвали «наша мать».
В поисках тепла и солнца больной Маркс отправился один в Алжир. Но и там погода в это время оказалась для него очень вредной. Более 12 лет не бывало такой погоды в этих местах. Жаркие дневные часы сменялись холодными ночами, ветер приносил едкую пыль из Сахары, начались песчаные бури, затем дожди, закончившиеся изнуряющим сирокко. Зима — опасное, климатически предательское время в Африке. Маркс почувствовал себя еще хуже; его душил режущий кашель с ползучей, густой мокротой, он испытывал гнетущее ощущенье тупой боли в боку, его подавляла тоска. Он признавался в этом Энгельсу:
— Ты знаешь, что мне более чем кому-либо чужд показной пафос; тем не менее было бы ложью отрицать, что моя мысль поглощена воспоминаниями о жене, о лучшей поре моей жизни.