Эта война не ограничивалась лишь словами. Зима была холодной, но несмотря на стужу, мадам Лафарг не разрешала Лауре, бывшей на седьмом месяце беременности, топить камин в ее комнате и комнате малыша Шнапса. Она запретила слугам готовить им постели для отдыха, а Поль упрямо запрещал Лауре делать это самостоятельно — и они с мальчиком были вынуждены сидеть в холодной комнате, пока служанка не проскальзывала к ним тайно и не разбирала кровать. Лаура рассказывала, что свекровь начала попрекать их едой и другими припасами — вином, которое они пили, маслом, которое жгли в лампах… Наконец, мадам Лафарг в декабре уехала из своего дома, вывезя с собой почти всю мебель, все постельное белье и всю кухонную утварь. Лаура осталась в пустом доме — однако, по ее словам, зато в нем наконец-то стало тихо {55}. Поль особенно радовался свободе — теперь ему не нужно было скрывать свое увлечение политикой от деспотичных родителей. С его точки зрения все шло просто прекрасно. Поскольку Париж был в осаде, Временное правительство переместилось в Тур и отчасти в Бордо. Лафарг теперь постоянно контактировал с республиканцами в правительстве, такими, как Гамбетта — бежавший из Парижа весьма экстравагантным способом, на воздушном шаре, и присоединившийся к своим соратникам, чтобы рассказать о положении в столице {56}.
Лафарг проводил время, бегая с одного митинга на другой, искал спонсоров для газеты, которую по-прежнему мечтал издавать, или встречался с членами Интернационала и Временного правительства. По словам Лауры, он был настроен крайне оптимистично и верил, что Франция разобьет Пруссию и спасет Париж {57}.
Только Лафарг, не терявший своего оптимизма даже перед лицом очевидного поражения, мог быть так уверен в победе.
На мостовых Парижа застыл лед в дюйм толщиной, день и ночь слышалась пушечная канонада. Ходили слухи, что хлеб скоро начнут выдавать по карточкам. Омнибусы не ходили, поскольку всех лошадей пустили на мясо, а горючего и топлива в городе почти не осталось. Солдаты, стоявшие лагерем в черте города, замерзали насмерть в своих палатках. На парижских рынках, славившихся своим изобилием, появились совсем другие рекламные плакаты: «Кошка — 8 франков… крыса — 2 франка… крыса с длинным хвостом — 2,5 франка…» В покупателях недостатка не было {58}.
Новости, приходившие извне, тоже были невеселы. Армия Франции таяла на глазах. В декабре пронесся слух, что в одном из сражений были убиты 23 тысячи человек {59}. Посол Уошберн высказывает куда более трезвые соображения, чем розовые мечты Лафарга: «Без еды, без транспорта, без уличного освещения — ничего хорошего город не ждет». Он пишет это 23 декабря, на 96 день осады Парижа {60}.
Во Франции и Германии члены Интернационала попадают под все более жесткий контроль властей — из-за опубликованных в прессе деклараций солидарности. В некоторых случаях призывы к рабочим не сражаться с их французскими или немецкими братьями расцениваются как измена. Маркс пишет, что после 31 октября и стычки в мэрии Временное правительство более склонно следовать за «красными», чем за Пруссией {61}. Тем временем в Германии задержаны Либкнехт и Бебель. В июле, во время голосования в рейхстаге, они публично и демонстративно воздержались, отказываясь финансировать войну Бисмарка против Франции. Когда вопрос финансирования вновь возник в ноябре, они снова высказались против — и в защиту мира. В середине декабря, когда сессия рейхстага завершила политический сезон, и правительство разошлось на каникулы, они были арестованы по обвинению в государственной измене {63}.
Маркс написал жене Либкнехта и уверил ее, что партия позаботится и о ней, и обо всех немецких «преследуемых» патриотах {64}. Энгельс также послал слова поддержки, добавив, что известия об аресте дошли почти мгновенно, сразу после случившегося.
В тот день в семьях Маркса и Энгельса был большой общий праздник: они узнали, что после 8 месяцев слушания и обсуждения в Парламенте завершилось официальное расследование положения ирландских узников, начатое после выхода статей Женнихен — и результатом парламентского обсуждения стала полная амнистия {65}. Гладстон объявил, что ирландцы могут выйти из тюрьмы при условии, что больше никогда не вернутся в Англию. О’Донован Росса был среди освобожденных {66}.
Самые дерзкие мечты Женнихен окупились с лихвой. Ее слова освободили живых людей. К сожалению, О’Донован Росса не отплатил ей благодарностью за то, что она вступилась за ирландцев, и вклад Женнихен затерялся в анналах борьбы ирландского народа. В своей автобиографии О’Донован Росса писал: «Пока я находился в английской тюрьме, публичность и гласность по поводу моего заключения стали единственной моей защитой. В Лондоне проживал французский эмигрант Гюстав Флоранс. Он заинтересовался моим делом… более, чем любой ирландец… Он перевел обстоятельства моего заключения на французский и немецкий и опубликовал переведенное в континентальных газетах. Это ударило по Англии… и она уступила, назначив комиссию по расследованию». {67}