Дэвида давно уже перестали заботить перешептывания о его собственной персоне, но он постарался вслушиваться в обрывки разговоров, ища намеков на сфинкса и приключение Пелоруса на прошлой неделе. Разумеется, если бы тела четверых убитых были обнаружены, об этом обязательно заговорили бы, но, как Дэвид и надеялся, они успели исчезнуть.
Он также надеялся, что, как только они удалятся от дома, Мандорла, не будучи заперта в четырех стенах, немного отойдет, но предсказать такое наверняка не представлялось возможным. Прежде, как только они возвращались домой с прогулок, все повторялось с новой силой. Он предложил ей лауданум, но она не притронулась к нему. Предпочитала возбуждение и беспокойство — лекарственному забвению. Она выпила вина за вечерней трапезой, но алкогольная интоксикация ничуть не расслабила ее, и, когда Дэвид попытался читать, Мандорла завозилась пуще прежнего, так что ему вовсе не удавалось сконцентрироваться. Наконец, он отложил книгу, зажег свечу и задул лампу, надеясь, что тишина принесет ей покой.
Но не тут-то было.
Тогда он задумался: а вдруг преждевременное пробуждение из забытья стало ошибкой. Пожалуй, она сумела бы лучше восстановиться, если бы позволить ей отдохнуть подольше.
Под конец она снова попросила его заняться с ней любовью, и пришла в раздражение, когда он ответил: — Я не могу.
— Не бойся, я не превращусь в волчицу, — ядовито усмехнулась она.
У него вертелось на языке: попросить его о любовных утехах — не больший комплимент для него, чем, скажем, попросить почесать ей спину — чтобы расслабиться. Но он сдержался. — Неважно, кто ты и чем можешь быть, — приглушенно ответил Дэвид. — Когда я говорю, что не могу, я именно это и имею в виду.
Она взглянула на него будто бы с симпатией: — Что, твоя ревнивая хозяйка лишила тебя этого? — невинно поинтересовалась она. — Ее соперницы были добрее, если верить слухам.
— Знаю, — горько процедил он.
Она решила не муссировать тему, пощадив его чувства, и вместо этого произнесла: — Тогда поговори со мной. Скажи мне, что мы здесь делаем вместе. И чего ждем.
Странно, не успела она произнести эти слова, как он понял: да, действительно, они
— Мы ведь ждем, разве нет? — не отступала Мандорла. — Мы находимся наготове, ждем, когда что-то произойдет, но ничего не происходит, и я никак не могу рассеять туман незнания. Мои сны — сплошная путаница, мешанина древних воспоминаний — кусочки разных вещей. Я привыкла к более понятным снам, хотя надежды и амбиции всегда портили четкость моих лучших видений.
— Я бы хотел, чтобы надежды и амбиции не портили мои видения, — отозвался Дэвид.
— Иногда я думаю, что все мое существование в человеческом облике есть сон, — заговорила Мандорла, глядя на пламя свечи. — И что мои превращения — это сон внутри сна, фантомное эхо мое истинной сущности. Порой я думаю, что мое реальное тело лежит где-нибудь, объятое сном, белое, неподвижное, и однажды я пробужусь ото сна, почешусь под меховой шкурой, облизну пасть и пойму — те десять тысяч лет были всего лишь грандиозными минутами, проведенными во сне, что Золотой Век никогда не кончался, а Махалалел — если вообще когда-нибудь существовал — нашел для себя занятие получше, нежели творить при помощи магии ненастоящих людей. Но все кончается грустным напоминанием самой себе, что, даже если мир — всего лишь сон, я все равно должна жить именно в этом мире, и проживи я десять тысяч лет в пространстве нескольких ярких моментов реального времени, мне пришлось бы провести еще в сто тысяч раз больше, пока мое истинное сердце бьется всего-то раз десять.
— Мне знакомо это чувство, — проговорил Дэвид, нисколько в этом не сомневаясь. — Я много раз спрашивал себя: на самом ли деле я очнулся от бреда, который случился со мной после укуса змейки в Египте. Я часто думал, что мое подлинное пробуждение должно было протекать в виде серии видений, которые являлись мне, когда я лежал в гамаке. Те, другие видения, никогда меня не покидали. Я до сих пор вижу себя во сне в облике Сатаны, а иной раз — в виде всемогущего Бога, вижу сны о вервольфах Лондона, об аллегорической пещере, которую описал Платон. Каждый из этих образов держит меня в плену, влияет на мое восприятие мира… и, если три из этих образов — чистые символы, почему бы не быть символом и четвертому? Почему бы мне не поверить, что лондонские вервольфы — всего лишь актеры в своего рода аллегории, а мир обходится без них? Почему бы не допустить, что мир вервольфов, который я населил за пятьдесят лет, — всего лишь плод моих сновидений, от которых я смогу однажды проснуться, если только змеиный яд покинет мое тело?