– Господа, – выступил Комейроль, – нам остается либо бороться, либо сдаться. Не желаете ли кратко обсудить эти два пути?
Еще никто не успел ответить, как вошел лакей. Он нес письмо, адресованное Комейролю, который, увидев почерк на конверте, сказал:
– Этого не хватало!
Буквы были большие, тяжелые, корявые, одним своим видом вызывающие неприязнь и отвращение у тех, к кому, в силу их положения, частенько заползают трусливые анонимные письма.
Письмо было, однако, не вполне анонимно, ибо под ним красовалась подпись Убер Суае, но здесь всякий знал, что этим именем в переписке со своими пользовалась Маргарита.
Письмо было коротко. Оно гласило:
«Не слишком слушайте итальянца. Его обошли, и он действует очертя голову.
На долголетие «первого мужа» надежды нет.
Этой ночью вам покажут человека, в котором контора должна будет опознать жертву убийства на улице Компань, а доктор – сына вдовы. Даво и привратница из дома 10 на нашей стороне.
Всем быть на месте и наготове. День наступит в одиннадцать.
Убер Суае».
Комейроль прочитал письмо вслух, скомкал и бросил в огонь.
– Есть писанина, которую надо хранить, как оружие, – пробормотал он, – но иное оружие жжет руки.
Никто не проронил ни слова.
– Фитиль бомбы подожжен, – сказал Жафрэ, стуча зубами.
– А мы, – рыкнул Комейроль, – даже не представляем, куда заложена эта бомба!
– Нарыв вот-вот лопнет! Будем держаться! – пробормотал доктор Самюэль, подумывая о вечернем дилижансе на Кале, что через сутки с небольшим уже будет в Лондоне.
Среди присутствующих не было человека, кого бы не посетила такого рода мысль.
Но взять и отказаться от плодов десятилетних стараний, от куска такого жирного пирога, как наследство де Клар!
Комейроль заговорил первым:
– Лично я, господа, пойду, будь что будет!
И остальные ответили один за одним:
– Я пойду!
Все, вплоть до Добряка Жафрэ, терзавшегося, однако, мыслью, что его птички могут осиротеть.
Добряк Жафрэ остался один.
В этот день он явно не был расположен к жестокой борьбе. Он любил наслаждаться природой в аллеях ботанического сада, бродить по берегам пруда, где крякают утки; любил употребить чуток белого вина под жареные каштаны, с умеренностью, разумеется; любил раскрашенные литографии, где страны света представали в облике четырех юных дев с красивыми прическами и в окружении аллегорических атрибутов; любил плаксивые водевили с участием Буффе, романсы папаши Пансерона, орешки в сахаре и анисовую настойку.
Добрый душою, сердобольный к распоследней пташке, он никогда не подавал бедным, дабы не потакать лености; он возжелал заработать много денег честным путем и наверняка. Кто-кто, а уж Жафрэ приключений не искал!
Он подбросил в огонь еще поленце, подсел к камину, вытянул ноги по ковру и принялся крутить пальцами.
«После сытного обеда, – говорил он себе, – отчего человеку не занемочь? Положим, я занемог и не могу пойти на бал к графине. Ведь верно?»
Сделав эдакое заключение, он перестал крутить пальцами и тихонько потер руки.
Он еще добрых четверть часа сидел, погружен в раздумье, после чего сказал:
– Предлог? Есть у меня предлог, самый безупречный! Итальяшка этот черно-белый, как сорока, виконт Аннибал, разве он не намекал на угрозу ограбления? Он при всех сказал: «Хорошенько присматривайте за вашими бумагами!» Что ж, ведь это общее достояние! Я вооружусь до зубов и стану в караул у шкафа! Как ни крути, по-моему, это мой долг!
И он опять с нескрываемым удовольствием потер руки.
Позолоченные часы с на диво пухленькой юной пастушкой, взиравшей на целующуюся чету голубков, показывали половину одиннадцатого.
Лакей явился спросить, можно ли ложиться.
– Да, Пьер, – ответил наш добряк, – заприте как следует двери, и желаю вам спокойного сна, друг мой.
Пьер удалился.
Когда пробило одиннадцать, Жафрэ взял лампу и юркнул в каморку, куда он снес на сегодня своих птиц. Ему хотелось повидать живую душу, одиночество угнетало его.
Тут было богатое и весьма любопытное собрание пернатых, больших и малых. Птицы были ручные, приученные брать корм прямо изо рта Жафрэ; сейчас все до одной безмятежно спали на своих жердочках. Тронутый зрелищем, Жафрэ долго разглядывал их, прохаживаясь по комнате-вольере, улыбаясь этому покою, не омрачаемому муками совести. Он улыбался своим голенастым вьюркам, щеглам, соловьям (он называл их «мои Филомелы»), своим скворцам, ткачикам, малиновкам, снегирям, кардиналам, мелким и крупным попугаям, дроздам, славкам, цесаркам, фазанам…
Слащавым и фальшивым голоском, каким наградила его по своей прихоти природа, Жафрэ пропел:
– Спокойно спите, не сомкну я глаз, Возлюбленные чада, ради вас…
– Не сомкну, как бы не так! – тут он с горькой усмешкой оборвал колыбельную. – И почему человек добродетельный смертен, как любой другой? Маленькие занятные твари! Вы будете плакать, когда вашего покровителя не станет?
От этих невеселых мыслей у него выступила слеза. Он утер ее.
Затем, учтиво распрощавшись со своими драгоценными птахами, вернулся, открыл свой письменный стол и достал пару тех жуткого вида пистолетов, из которых не попадешь в человека даже в упор.