Так что, когда Чарушина позвали, в комнате, кроме понятых, сидели на лавке против стола следователя трое, и одного из них сказано было ему опознать. Справа сидел Степка Арчуков, Нюрки-фельдшерицы муж. Редкий день, когда Чарушин не встретит его на улице. А слева, к двери ближе — Федька Громов, по двору — Гулюшкин. Бабка еще ихняя, когда молодая была, попала под дождь, да и скажи: «Промокла, как гулюшка». С тех пор и прозвали Гулюшкой. И сколько их есть — все Гулюшкины. На улицу выйдут, ребятишки кричат: «Гуля, Гуля, Гуля, Гуль, я посыплю, ты поклюй!..» Сам Федька сейчас в поселке живет возле кирпичного завода, кирпич возит, а все равно, хоть за тридцать километров уехал, и там Гулюшкиным зовут. Чарушин, войдя, хотел было поздороваться, но оба глядели на него, как незнакомые, и он не поздоровался, поняв, что так надо.
Ну, а третий, в середке, худой, желтый, небритый — тот самый и был, какого ночью поймали. Чарушин сразу на него указал. Все по порядку занесли в протокол.
После этого следователь оставил Чарушина с собой один на один и велел снова рассказать по порядку все, как было. И Чарушин рассказал, как они шли с прицепщиком, тоже Федькой, только не Громовым, а Молоденковым, а тут этот бежит (Чарушин кивнул на то место, где только что сидел Карпухин). Они и схватили его.
— А почему вы решили, что его надо хватать? — спросил Никонов.
— Так ведь бежит же.
— Так… Ну дальше.
— А чего дальше? Повели. Откуда бежал, туда и повели.
— Ну и что он, вырывался?
— Ясное дело, вырывался. Человека когда схватишь, обязательно вырывается.
— Значит, вы схватили его и повели. А он пытался у вас вырваться. Дальше.
— Дак разве ж вырвешься у Федьки Молоденкова? Этот здоровый дуром. И прием знает. Сразу заводит руку назад по самый затылок, где ж тут вырваться? Покорился. А после заплакал даже.
И только сейчас, сказав, Чарушин вспомнил, что человек, которого они тогда схватили ночью и вели, взрослый, здоровый мужик, действительно плакал и о чем-то просил их. Но о чем, Чарушин сейчас не помнил. И впервые он почувствовал некое смущение.
Сколько раз он уже рассказывал людям все с новыми и новыми подробностями, как они тогда с Федькой Молоденковым поймали этого шофера, который, не будь их, наверняка ушел бы, и всегда Чарушин сознавал себя при этом героем, и люди в глаза хвалили его. И сегодня утром, когда он шел по деревне, вызванный в город повесткой, которую ему лично под расписку вручила почтальон, он сознавал себя человеком, делающим нужное, для всех важное дело. А сейчас впервые как бы засомневался в правильности и нужности того, что он делал.
— Вы говорите, он плакал? Угу… Это очень важно. И Никонов стал что-то быстро записывать. А Чарушин смотрел, как он пишет, с недоверием и даже враждебно.
— Так! И при этом вы заметили, что задержанный вами шофер пьян! — сказал Никонов, дописав фразу и перечтя ее.
Чарушин молчал.
— Вы меня слышите, Чарушин?
Чарушин пожал плечами так, словно у него под лопаткой чесалось.
— Постойте, Чарушин, что вы мнетесь? Это ж не я заметил, это вы заметили, что он пьян. Так чего вы теперь жмете плечами?
— Кто его знает…
— То есть как, «кто его знает»? Я не кого-то, я вас спрашиваю.
Никонов пристально глянул на него, потом полистал дело и нашел его прежние показания:
— Вы грамотный?
— Сам себя расписываю.
Никонов перевернул лист.
— Ваша подпись?
— Должно, моя.
— То есть как «должно»? Ваша или не ваша?
— Ну, моя…
— А вы без «ну». Ваша или не ваша?
— Ну, моя, стал быть!
Никонов посмотрел на него. Глаза его говорили многое, но он сдержался и ничего этого не сказал вслух.
— Значит, ваша подпись… А показания это ваши или не ваши? А ну, читайте, я вам помогать буду.
Он повернул папку к Чарушину, а сам, водя пальцем, читал перевернутые строчки. Это были те показания, которые дал Чарушин в ночь происшествия.
— Вы давали эти показания?
— Мы.
— Так, значит, пьян был задержанный вами шофер или не пьян?
— Пиши — пьян!.. — и Чарушин, сморщась плаксиво, махнул рукой.
Обвинительное заключение было написано на нескольких листах. Дописав его, поставив точку, Никонов расписался: «Если мы ошиблись, суд нас поправит».
Глава VI
И пришел давно ожидавшийся день, когда в самом большом зале городского суда при небывалом стечении народа было произнесено громко:
— Встать, суд идет!
За многие годы службы это торжественное: «Суд идет!» предваряло его выход не сто, не двести и уже не тысячу раз, но судья Сарычев и сейчас при этих словах, как всегда, почувствовал значительность момента. Открылась небольшая дверь в стене, окрашенная под дуб, и он вышел из нее навстречу поднявшемуся залу. Все эти люди, вставшие при его появлении, встречали его на улице ежедневно, знали в лицо не только его, но и его жену, детей, знали, чем и как они живут, но сейчас, стоя навытяжку, а в задних рядах — вытягивая шеи, они разглядывали его словно впервые.