– Слушайте, вы в прошлый раз про часовню рассказывали. – Глаза у Маркуса слипались, но он решил держаться до последнего. – Про палец апостола.
– Говорю же, палец Стефания во время службы стырила. Не весь, конечно, а самый кончик. Я эту историю от нашего падре услышал, когда подрабатывал в церкви маляром, а тот – от монастырского служки, что приезжал потом за пальцем.
– Это в каком году было?
– В начале девяностых. – Клошар подождал, пока на стол поставят плетеную хлебницу с гриссини, и продолжил, понизив голос: – Монахи хотели все по-тихому сделать, без скандала, да только куда там, Стефания служку к часовне близко не подпустила. Сказала, что вернуть не может, потому как саркофаг уже запаяли, и посланца назад отправила, с обещанием, что все монастырю оставит после своей смерти. И дом, и часовню, и палец.
– Рановато она умирать собралась. Вам же тогда лет по пятьдесят было, не больше.
– Она старше была. Но суть не в том, она все равно умерла не от старости. Упала с лошади в парке, возле самой конюшни, и разбила голову. Тут ее Бог и прибрал.
– Когда моя девушка погибла, я вообще перестал верить в Бога. Это случилось в том же самом парке, только на другом конце, ближе к обрыву. Ее звали Паола.
– Городская, что ли? – Клошар наморщил лоб. – Такой у нас вроде не было.
– Она родилась в Трапани, в ваших краях таких не бывает. Кожа у нее была горячая, волосы угольные, а губы так пылали, что казалось, брызни на них водой – и услышишь, как шипит раскаленное железо. – Маркус заметил сомнение во взгляде клошара, но не мог остановиться.
– Однажды она сказала, что как только поймет, что разлюбила меня, то сразу уйдет и оставит знак: горсть пепла или уголек. Поэтому, увидев сгоревшую часовню, я принял это за жестокий, варварский знак, оставленный Паолой. И возненавидел ее.
– Знаешь, есть ведь и другие версии. – Клошар пожал плечами. – Я вот с прежним хозяином маслодавильни крепко дружил, так он говорил, что часовню нарочно подожгли, потому что землю хотели купить, a
– Что значит
– Еще как любил, только любовь после смерти это все равно что овечьи кости в саркофаге апостола. Часовню поджег тот, кто хотел землю купить, а старуха решила, что получила знак с небес, что поместью конец пришел. Может статься, твоя сицилийка вообще ни при чем. Кстати, можешь говорить мне «ты».
– Говорю же тебе – я раньше думал, что она подожгла. Я девять лет так думал! А теперь знаю, что она сгорела там потому, что не смогла выбраться. На окнах были решетки, а дверь была заперта на ключ.
– Твоя девушка в часовне сгорела? – Клошар отодвинулся вместе со стулом и принялся разглядывать Маркуса круглыми, совершенно трезвыми глазами.
– Дети заперли ее на замок. Думаю, что она занервничала и достала сигарету. Пепел попал в ведро с терпентином, и все вспыхнуло с треском, как смоляной факел. Собственно, это и был смоляной факел.
Некоторое время они молчали. Потом клошар откашлялся и строго спросил:
– Когда ты придешь в гавань с моей сангрией? Ты ведь мне ведро красной краски проспорил, не забыл?
– Приду завтра после полудня. Закажем еще вина, Пеникелла.
– Нет, парень, с меня довольно. – Клошар помотал бритой головой и положил обе ладони на скатерть. – И с тебя довольно. Знаешь, что я тебе скажу: вот покрасим лодку, и уезжай отсюда, а то застрянешь. Здесь только и делают, что сушат белье и коптят рыбу. Я вот, гляди, только теперь выбираюсь на волю.
Он неожиданно легко поднялся и направился к выходу, прихватив со стула свой безразмерный плащ, с которого изрядно натекло на пол.
– Завтра обещают шторм, – сказал он, остановившись у двери. – Теперь и думать нечего о том, чтобы в субботу утром отчалить. Все откладываю и откладываю, аж зло берет. И знаешь что, не зови меня больше Пеникеллой. Мое имя Меркуцио. Но в этой богом забытой деревне по имени никого не зовут.
Утро Великой среды Маркус провел на холме и забыл запастись вином и сыром, а вернувшись из гавани, с досадой увидел закрытые наглухо двери лавок. Хорошо, что хозяйка позаботилась о постояльце, оставив у дверей комнаты корзину с бутылкой красного, зажатой между двумя смуглыми пышными краюхами хлеба. Дело шло к полуночи, но он сходил на пустую кухню, заварил кофе на ноттингемский манер – просто залив его кипятком – и сел работать. У него давно вошло в привычку записывать разрозненные мысли на чем попало, а потом собирать их в рабочем файле перед тем, как пойти спать. Он записывал машинально все подряд, не пытаясь придать записям хоть какую-то стройность, зная, что рано или поздно вытащит их из файла, помеченного