Речь держал словно с трибуны. Глаза полыхали, рука то выбрасывалась, то отсекала, то сжималась в кулак, ничего не скажешь, хорош, лицо горящее, как пожар! Я даже несколько жестов попробовал ухватить. Да, еще он сказал, что, когда надо, могу же я и для народа работать, известно, какой я сделал портрет передовика-колхозника из Журневки, его выставят в области, о нем в газете будут писать. Это меня возмутило. Мало того, что он ни черта в живописи не смыслит, ничего, кроме сходства, не увидел в том портрете, так он меня еще в двоедушии обвиняет. Как будто я картину Вашу для народа писал бы иначе. А я утверждаю, что точно так же писал бы. И вообще, что это значит — писать специально для народа? Хуже? Проще? Ведь лучше, чем я написал ее, я не смог бы! Разбитая, грязная полуторка в моем пейзаже не может быть приметой новой, советской жизни. Неужели зритель не видит, как много выражает обнаженный кирпич? При чем тут разруха? Разрухой будет кумач, потому что он разрушит картину, обезобразит ее, так же как он фактически безобразит дом. Я лучше Поливанова вижу, где красота и в чем красота. Никто, кроме меня, не может знать, что нужно в картине, как нужно писать. Только немногие профессионалы, Грабарь, например, решается указывать как. Когда мы с Петровым-Водкиным оформляли годовщину Октября в Ленинграде, никто не указывал нам, где прибавить кумача. Видеть надо уметь, не смотреть, а видеть, а чтобы видеть, вкус надо развитой иметь. На эти слова Поливанов обиделся непримиримо. Как это у него вкуса нет. Он ведь считает, что раз у него власть есть, так и вкус есть. Какая ж идея вашей картины? — спрашивает Поливанов. Я говорю — посмотрите, одно окно слепнет от восхода, а в другом еще тускло, а дом не из прямых линий, а все изломы, знаете, как предмет, когда наполовину опущен в воду, в другую среду… Но в чем же тут идея? — настаивает Поливанов. И я понял, что все мои слова — рикошетом. Ему надо четко сформулировать, а я не могу словами выразить. Он почувствовал и наступает. Почему дом так скособочен? Какая ж тут правда? Что штукатурка облупилась, так это случайность, мы тут завтра замажем — и окажется у вас неправда. Озлился он оттого, что не понял моих объяснений. Не стоило ему объяснять. Лучше просто руками развести, не знаю, мол, так получилось, тогда и спора не будет, усмехнется Поливанов над мазилой неумелым: что с него взять.
С разбегу я ляпнул еще про эту разбитую полуторку, которую писать — только позорить город. Глупость ляпнул — а что бы Вы подумали, — подействовало! Принимаю, говорит, это предложение конкретное. Но примирения быть не могло, разлад определился окончательно. Прощаясь, Поливанов предупредил, что напрасно я упрямлюсь из-за ерунды. Мы, говорит, конечно, провинция, захолустье, так ведь даже Москва из-за грошовой свечки сгорела. Картина в таком виде за границу не попадет. Проводил я их, погулял по саду, вернулся, уже стол был прибран, посуда вымыта, все чисто, как и не было ничего, и бедный Иов на стене по-прежнему ищет в небесах веру во Всемогущего. Старушка моя посмотрела на меня, прошелестела — не связывайся с Каином, умучает… Да я и сам не хочу связываться. Но уступить не могу. Кроме лозунга, требует и штукатурку замазать, и машину пририсовать.