Как-то раз он пригласил в сад мать, детей и слуг. Дорога в сапу была прямой, по сторонам ее стояли вазы с роскошными хризантемами. С помощью механика отец вывел автомобиль и сел за руль. Какими-то лихорадочными скачками и рывками, под взрывы хохота домашних, машина тронулась и поехала. Все шло хорошо, пока дорога не свернула в сторону. Машину вынесло прямо на вазы с хризантемами. Под колесами автомобиля вазы стали разлетаться на мелкие кусочки. Мы видели, как папа, наконец, остановил автомобиль. Слов мы не слышали, но было видно, как он отчаянно жестикулировал механику, который отвечал ему не менее выразительными жестами. Автомобиль развернулся и такими же лихорадочными прыжками перелетел на противоположную сторону дороги. В воздух полетели осколки других ваз — их постигла судьба предыдущих. Подъехав к нам, папа вышел из автомобиля в крайнем расстройстве.
С этого дня он больше ни разу не садился за руль. Думаю, что, скорее всего, из-за насмешек мамы. Но мне за него тогда было очень обидно…»[201]
Сам автор этого рассказа рос редкостным проказником, не дававшим скучать ни родителям, ни прислуге. Отец взрывался, сердился на него, но быстро остывал и приходил мириться. Мать Родольфо запомнил как женщину истеричную, злопамятную и жестокую. Она била ребенка за любую провинность и при этом кричала неприятным визгливым голосом. Иногда Энрико приходилось буквально вырывать сына из рук впавшей в ярость Ады и приводить ее в чувство звонкими оплеухами. Воспоминания об истериках и побоях, на которые была так щедра Ада Джакетти, преследовали Фофо до конца дней. Естественно, у мальчика сформировалась стойкая неприязнь к матери и почти благоговейное отношение к отцу.
Фофо был счастлив иметь маленького братика, однако его счастье длилось недолго — через месяц после рождения Энрико-младшего Фофо отослали в пансион Чиконьини в Прато. Инициатором была, разумеется, Ада, которая близко к сердцу принимала все многочисленные проделки сына и не очень его любила. Попытки Карузо изменить это решение не увенчались успехом. У Ады не складывались отношения с Родольфо, который позднее грустно шутил, что единственная роль его матери, в которой она потерпела полный провал, была роль матери.
В пансионе Фофо чувствовал себя несчастным и брошенным. Не помогло даже то, что директор пансиона взял мальчика в свою семью. Он всячески пытался развеселить ребенка, но все было напрасно. В конце концов, он вынужден был написать Карузо, что тот должен забрать сына, иначе тот, кажется, будет рыдать, пока не умрет.
Разумеется, Энрико тут же примчался и забрал сына. После этого в течение двух лет родители мальчика больше не пытались куда-либо его отослать и наняли ему персонального учителя. Фофо учился дома и с удовольствием возился с маленьким братом.
По воспоминаниям Родольфо Карузо, его отец и мать были счастливы вместе, несмотря на то, что оба отличались на редкость «взрывными» характерами. Ада хлопотала по дому, Энрико же творчески использовал любое свободное время. Помимо рисования его очень увлекала лепка из глины. Единственное, что мешало Карузо реализовывать свой талант в этой области, так это его импульсивная натура. Ему было сложно долго находиться на месте и заниматься каким-то одним делом.
Отдохнув летом 1904 года, Карузо перед отъездом в Америку начал готовиться к выступлению в Берлине. Тенору не терпелось поскорее покинуть Италию, в которой было очень неспокойно. В сентябре после жестоких столкновений в Милане страну охватила всеобщая забастовка, неуклюже спровоцированная социалистами (в октябре из-за этого социалисты потерпели поражение на выборах). Последствия беспорядков ощущались практически во всех регионах Италии. В более «цивилизованной» Европе Энрико чувствовал себя комфортнее.
Пятого октября 1904 года он дебютировал на очередной престижной европейской сцене — в Берлинской опере в «Риголетто», а через два дня спел в «Травиате». Результат не сложно предугадать — это был очередной триумф певца, тем более важный, что ментально Карузо был очень далек от немецких культурных традиций, а берлинская публика славилась своей придирчивостью, дотошностью и строгостью к музыкантам. Итальянская опера — совсем не то, что привлекало немецких зрителей в эпоху, когда культовыми композиторами были их соотечественники, два Рихарда — Вагнер и Штраус. Нужно было быть действительно великим певцом, чтобы «покорить» в итальянском репертуаре и Берлин, и самого кайзера.